12 July 2009

Хулио Кортасар. Una voce poco fa* (1969) эссе / Julio Cortázar

*«Один голос, недавно...» (итал.) – цитата из оперы Россини «Севильский цирюльник»

„ИК". № 2 1993
Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

Хулио Кортасар (1914—1984) был на удивление высоким — за метр девяносто — человеком. Кто-то где-то обмолвился, будто он продолжал расти до самой своей смерти: это де и явилось отчасти ее причиной. Один раз я видел его и беседовал с ним: его физический рост был не столь заметен благодаря элегантности и юношеской подвижности гиганта. Но вот что действительно привлекает внимание: удивительный безостановочный рост у нас на глазах его произведений. Они укрупняются, необходимеют для нас — потому, должно быть, что и Кортасара (всегда), и нас (с запозданием — и все больше) тревожит один и тот же трагический объект земной жизни; мутирующий в сторону монстра человек—«хронопвремяк», «некто Лукас», как с иронической нежностью называет его (себя, нас) Хулио Кортасар. Причина особой, все возрастающей читательской любви к нему — его нестандартный подход к человеку, а главное — его уважение к сознанию человека как одной из важнейших территорий реальности,— это и есть философия аргентинского писателя: уважать и считать неприкосновенным все, что человеку видится, мнится, кажется, вспоминается.
В этой же почве и корни жанра, который за неимением лучшего наименования Кортасар нарек фантастикой и который он противопоставлял «фальшивому реализму», основанному «на вере в то, что все вещи (...) могут быть описаны и объяснены...»
Сегодня не сыскать на земле большей Хронопии, чем наша земля, больших хронопов и лукасов, чем мы с вами. Читайте Хулио Кортасара, его заповеди. Одна из них гласит: «Не дай себя купить, парень, ну, и торговать собой — тоже».

Предисловие и перевод с испанского Павла Грушко


Двадцатый век с ленивой снисходительностью принял свои чудеса, как будто их ему задолжали. Граммофонная пластинка, радио, телевидение, магнитофонная запись,— в одном моем старом рассказе буэнос-айресский адвокат сокрушается по поводу того, как убывает в людях способность восхищаться, что превращает их в простых пассивных пользователей, едва ли отличающихся от собаки, которая, лакая свою похлебку, не ведает, как и зачем ей сварили ее и посолили. Кое-где встречаются еще люди, для которых пластинка фонографа все равно что гадательная табличка для какого-нибудь коринфца или этруска, заглядывавших в бездну всех начал,— словно эта пластинка их оракул, сущность, их туманная судьба. Горько, захаживая в музыкальные магазины, наблюдать, как покупатели роются во всех этих сказочных приостановлениях времени, пространства и жизни, бессчетное число раз приобретая голоса мертвых, скрипки мертвых, фортепьяно мертвых, выбегая со сладостной смертью мертвых под мышкой, чтобы послушать ее чуть позже между затяжками сигаретой и пустой болтовней. В подобных обстоятельствах мне милее (идиотское, но волнующее воспоминание!) тот полицейский с его чернявой женой, который однажды утром в Доме Америки (что в Буэнос-Айресе, а дело было в сороковых годах) попросил коллекцию пластинок танго, милонг и ранчерас [милонга, ранчерас — народные латиноамериканские мелодии] и в довершение потребовал у продавца: «А еще дай-ка мне ту, где с одной стороны национальная гимна, а с другой марш святого Лаврентия».

Подобные вещи воспоминаются, когда входишь поужинать в ресторан «Бухарест», что в самом центре Вены заявляет о себе своей агрессивно пахучей кухней, и судьба усаживает тебя спиной к большинству посетителей. В соседней компании, где перец спровоцировал значительную надобность в белом вине, возник в тот вечер теноровый голос, которому удалось привлечь к себе относительное внимание и вызвать сравнительно бодрые аплодисменты присутствующих,— пел этот человек неплохо, этак банально и горлово, как того требовали мелодии времен Яна Кипуры и Нельсона Эдди (последний был баритоном, скажем мы незамедлительно, дабы не вызвать скрипа уругвайских музыкальных критиков, не прощающих мне ни единой промашки),— но я решительно подавил в себе любопытство, настаивавшее на непременном разглядывании лица, и позволил голосу донестись до меня без бремени облика, приняв его как голос с пластинки или по радио. Так меня настигла Аргентина моего отрочества — неоспоримое Царство Голоса,— бесполезно было объяснять это моему спутнику в тот вечер, бесполезно было убеждать себя, что я слышу банальное горловое вспомоществование моей тоске по тому времени, когда музыка, если не была связана с голосом, то и за музыку не почиталась. И я вспомнил анекдот Артура Рубинштейна об одном янки, который почтительно спросил его за обедом: «Маэстро, сейчас, когда Карузо умер, считаете ли вы, что музыка сможет развиваться?» Я вырос в доме, видевшем рождение пластинки фонографа, и эта пластинка на первом своем этапе была голосовой,— это были тенора, сопрано и итальянские баритоны, а после Эмми Дестинн и Джона Мак-Кормакка, и все это звучало в моем доме, рождалось на семейных сходках около фонографа с его зеленым раструбом,— голос хозяина, потрескивание иглы в выщербленной бороздке, тяжелые бакелитовые круги с записью только на одной стороне, которые я втайне от всех пытался прослушать с другой стороны, в надежде, что и там, возможно, что-то есть и игла выскребет какие-нибудь слова, какую-нибудь оплошку инженеров на этой другой стороне луны. Между семью и двенадцатью годами, помимо инструмента «Блютнер», на котором моя мама и моя тетя в четыре руки играли вещи, недостойные стольких пальцев, музыка была большой грудой пластинок с белыми, сиреневыми, розовыми, зелеными этикетками, где главенство итальянской оперы отодвигало в печальную тень песни сэра Гарри Лаудера и Фанни Анитуа, трогательную попытку поделиться с окружающей средой оркестровой увертюрой из Si j'etais roi [«Если бы я был королем» (франц.)] и два-три аргентинских военных марша, в которых нечто хриплое входило в альянс с разливом патриотизма. (Было бы несправедливо забыть переложенные для фортепьяно куски из Вагнера, записанные Альфредом Грюнфельдом, и таинственную пластинку, где Падеревский упрямо начинал играть свой злосчастный минуэт, пока игла не натыкалась на препятствие, которое выбрасывало ее прямо на этикетку, где, как можно было заранее предугадать, она ограничивалась воспроизведением спазматического скрежета по раздираемой бумаге.)

В то время музыка неизменно была голосом Амелиты Галли Курчи, чье имя просто обречено было соответствовать голосу курицы, в разгар грозы разыскивающей своих курчат, и голосом Луизы Тетраццини, которая из глубины своих ста с лишним кило осуществляла пронзительные попытки сверхзвукового свиста для собак (представьте только, какое беспокойство охватывало их, едва эта пластинка начинала крутиться), что уж говорить о Марии Барриентос (на протяжении многих лет она была для меня «Этабарриентос», как слышалось мне ее имя, упоминаемое домашними), а невероятный квартет или секстет, где голос Карузо восставал против латуни и бакелита, чтобы всех нас при-ах-вести-ах-в-ах-сторг, и - многие-другие —Александре Бончи, Мигель—Флета (с напряженным голосом рвущейся бечевки), а баритон, до имени которого я так и не мог докопаться ввиду того, что почтительных размеров насекомое ляпнуло свой автограф на этикетку пластинки,— он мычал здравицу из «Гамлета», как это может делать лишь принц датский made in Italy [итальянского производства (англ.)]. В ту пору в Аргентине появилось радио, а с ним пришли новые голоса, и одним из первых был голос Нинон Валин, певшей свою сладостную Манон, Джордж Тилл, Титта Руффо, Шаляпин (сеньоры, предлагаю встать!), а однажды, годах этак в тридцатых — тенор, с которым в среднем регистре некому было тягаться,— Тито Скипа,— через много-много лет мне суждено было встретить его на одной из римских улиц, старого, грузного и словно запахнутого в плотное забытье. Это были вечера оперы с голосом диктора Саусе: «Говорит Бродкастинг Муниципаль Буэнос-Айреса (в те поры мы еще не были такими националистами, чтобы напрочь исключать английские слова), в трансляции из зала Театра Колон вы услышите сейчас второй акт из трехактной оперы «Садко», либретто и музыка Римского-Корсакова...». Я вспоминаю, что в этой опере Тито Скипа появлялся лишь для того, чтобы спеть песню индийского гостя, повергавшего всю нашу семью в своего рода каталепсию, исход которой не был известен заранее. Но еще задолго до этого, во времена коротких штанишек — Клаудиа Муцио, моя первая любовь с того вечера, когда бабушка повела меня в Театр Колон, где давали «Норму», и я заблудился в мире друидов, римских консулов и других нелепостей, которые на протяжении долгого времени заставляли меня по ночам плакать, зарывшись лицом в подушку, с блуждающими невесть где руками. Так как деньги не были сильной стороной нашей семьи, Театр Колон входил в дом через посредство радио за спасибо, и Клаудиа Муцио продолжала оставаться в моем сердце вместе со своей бесподобной Травиатой (у нее тоже был средний регистр и манера подавать голос так, словно бы она его заглатывала, как бы изображая, по мнению моей тети, туберкулез, что заставляло нас опасливо задерживать дыхание и слушать арию в состоянии все возраставшего удушия). Тогда же произошло нечто невероятное: Лили Понс осенила крылом Буэнос-Айрес, где спела в «Лючии ди Ламмермур» и «Севильском цирюльнике», в «Риголетто» и «Лакме». Мне было восемнадцать лет, я наскреб несколько песо и забрался на галерку Театра Колон чтобы ее услышать,— она была такая маленькая, что моя память неизменно связывает ее с куколками, которые, если тебе везло, ты находил в пасхальных крендельках,— в сцене безумства Лючии она падала на колени посреди сцены, и тогда от нее оставалось всего ничего, но из этого ничего доносился голос, который связывал твой слух с концом света. В ту пору культура нашей семьи уже мирилась с вагнеровскими сезонами, но лишь через некоторое время я понял: речи Вотана или Амфортаса [персонажи из опер Вагнера «Золото Рейна» и «Парсифаль»] могут быть не только снотворным,— внезапно я родился для музыки, за три месяца я открыл Вагнера, Дебюсси и Джелли Ролл Мортона. Я успокоился: жив певец Карузо или умер, музыка будет развиваться и дальше.

— Zwei kleine mocca, bitte, [Две маленькие чашечки кофе, пожалуйста] — попросил мой спутник в ресторане «Бухарест», устанавливая более чем историческую связь с той далекой от меня действительностью, и все благодаря тенору за столом в глубине зала, который, совершенно опьянев, удалялся в шумном сопровождении друзей и официантов. С определенной горечью я подумал, что человеческий голос на протяжении вот уже долгого времени не является для меня, как прежде, одним из самых глубоких эстетических переживаний. И надо же было случиться, чтобы именно в то утро мой друг Педро Херцберг, словно предугадав этот мой внутренний балканский монолог, одолжил мне несколько номеров журнала «Граммофон», и я огорчился, читая рецензии и статьи о грамзаписях певцов, чьи имена и вокальные достоинства были для меня совершенной загадкой. Сегодня, когда по радио обнаруживается один из голосов, собирающих полные залы, я не знаю, кто певец, и это не очень-то меня заботит, но любая утрата интереса — в убыток, и мне больно читать без пользы страницы «Граммофона», где критики, как это умеют английские меломаны, анализируют, сравнивают и оценивают лучшие голоса нашего времени. Лет двадцать назад я принял бы каждую подобную публикацию близко к сердцу (разумеется, в Аргентине их тогда не было), а сегодня я листаю их так, словно речь идет о плутонии или о сумчатых.

Но остается голос — не столько эстетический, сколько онтологический факт поющего голоса, и эти мои ностальгические и немного насмешливые страницы (каждый вытирает слезы на свой манер) рождены всегда окрашенным печалью наслаждением, которое называется чудом того или иного прекрасного голоса — единственного и неповторимого явления, физически ощутимой красоты, которая всегда позволит нам распознать именно ее среди миллионов других голосов. Знатоки скажут: звучание скрипки у Крейслера не такое, как у Хейфеца, если говорить о гигантах моего времени,— однако различие между скрипачами, в основном, связано с темпераментом, интерпретацией, и акустические различия существенного значения здесь не имеют. В то же время голос Джоан Байза, голос Луи Армстронга, голос Леонтины Прайс, голос Хелги Пиларчик в каждом из случаев единственно неповторимы, hie et nunc [здесь и сейчас (лат.)] и являются воплощением головокружительного, каждый раз иного микрокосма, конечным резонатором почти непостижимой алхимии. И этот голос умрет,— только чудо грамзаписи, которое парень выносит под мышкой из магазина, словно это какой-то журнал,— только чудо граммофонной записи поместит этот голос вне времени, сохранит его для почитателей, подобно механизму Мореля или безумного обитателя карпатского замка.

Сегодня я лучше понимаю душещипательные привязанности моего детства, потому что чувство, которое связывало меня с голосами Джона Мак-Кормакка, Карлоса Гарделя, Элизабет Шумани, Бинга Кросби, Джованни Мартинелли, Ричарда Таубера, Лауритц Мальчиора, Хосе Мохики, Тино Фольгара, Жана Люмьера, Жана Саблона, Этель Уотерс, Бесси Смит, Джелли Ролла Мортона,— было моим бесхитростным, отчаявшимся побуждением отвергнуть человеческую смертность, воззвать вместе с Фаустом к быстротечному времени: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Множество мгновений унеслось, но голоса, невечные и уникальные в своей неповторимости, навсегда запечатлелись в этом подобии памяти, которая каким-то образом и вопреки всякому здравому смыслу ускользает от смерти.

Каждый шар — куб

Естественно, как всегда, все упирается в мою тетю. Сказать ей, что любой шар — куб, значит стать свидетелем того, как ее кожа в смысле цвета соревнуется со шпинатом. Опираясь на метлу, она застывает в дверях и сверлит меня глазами, в которых я читаю, с каким удовольствием она бы в меня плюнула. Потом она уходит подметать двор, но не поет болеро, наполняющее что ни утро наш дом радостью.

Вторая трудность в самом шаре. Едва я решительно устанавливаю его на наклонную плоскость, где любой куб со всей невозмутимостью покоился бы, как этот несчастный, выпростав все свои ножки, молниеносно скатывается на пол, да к тому же продолжая путешествие, скрывается под шкафом, где по странному совпадению всегда скапливается несметное количество пера и пуха. Доставать его оттуда — гадость да и только: приходится засучивать рукава, к тому же у меня аллергия на пух, и я начинаю чихать, да так, что клочья пуха и пера, выскочив вместе с кубом из-под шкафа, доводят меня до астматического приступа, так что я вынужден не идти в офис,— сеньор Розенталь
грозится вычесть у меня однодневный заработок, мой отец тут же блещет передо мной своими проведенными под открытым небом ночами во время экспедиции в пустыню, а тетя заканчивает все это тем, что подбирает шар и помещает его туда, где, по мнению семьи, ему и надлежит находиться,— то есть на горку в гостиной рядом с произведениями доктора Кронина и забальзамированной птичкой моего братика, усопшего в раннем детстве.

Уже дважды отец интересовался, почему я зациклился на этой ерунде, но я не удостоил его ответом,— подобное бесчувствие разрывает мне сердце. Неужто весь мир согласится с тем, что проклятущий шар и впредь будет позволять себе удовольствие навязывать всем свою волю? Ну что же, сражусь еще раз с этим шаром, который на самом деле (меня не проведешь!) и не шар вовсе, а куб: положу его на наклонную плоскость, тетя снова ошпинатеет, дальше — как всегда, а там пух и перья. Тогда я дождусь окончания приступа астмы и помещу куб на наклонную плоскость, потому что находиться он должен именно там, а ни на какой не на горке в гостиной да еще рядом с птичкой!

Об уничтожении крокодилов в Аверни*
[*провинция во Франции со столицей Клермон-Ферран]

Проблема уничтожения крокодилов в Аверни уже давно беспокоит власти и администрацию этого региона Франции, которые в своем желании довести дело до конца сталкиваются с разного рода трудностями и не раз были готовы отказаться от проекта под вполне резонными, хотя и со всей очевидностью завуалированными предлогами.

А резонны эти предлоги в первую очередь потому, что нет сведений о ком-либо, кто заявил бы, что видел в Аверни хотя бы одного крокодила,— именно это с самого начала затрудняет осуществление любой инициативы по уничтожению вышеупомянутых животных. Самые тонкие опросы, основанные на достойных восхищения разработках института Бутантана и ФАО,— таких как параллельные разыскания, при которых абсолютно исключаются прямые вопросы на интересующую тему, но при этом собираются побочные данные, помогающие в дальнейшем с помощью структуралистского метода прояснить обстоятельства дела, что и позволяет выявить искомый результат,— неизменно оканчивались полным провалом. Как психологи, так и жандармерия, ответственные за эти разнохарактерные исследования, приходят к убеждению, что отрицательные ответы и оторопелость опрашиваемых со всей очевидностью указывают на присутствие в Аверни несметного числа крокодилов, а учитывая особенности крестьянского мышления, можно предположить, что существует молчаливая атавистическая круговая порука, побуждающая крестьян выказывать самое неподдельное удивление во время опросов, проводимых на их пашнях и хуторах, во время которых у них спрашивают, не видели ли они когда-либо поблизости какого-нибудь крокодила или не пожирал ли какой-нибудь крокодил овец или детей, первые из коих составляют их пропитание, а вторые — потомство.

Не вызывает ни малейшего сомнения тот факт, что крокодилов видели почти все крестьяне, но так как они опасаются, что тот из них, кто признается, подвергнет серьезной опасности личное спокойствие и свои сельскохозяйственные дела, то они и не спешат сообщать об этом, надеясь, что жалобу властям решится подать какой-либо другой крестьянин, измученный опустошениями, которым эти вредные животные подвергают его поля и скотные дворы. По мнению ОМС, данная осмотрительность насчитывает не менее четырех-пяти веков, и совершенно очевидно, что крокодилы используют эти психо-экономические обстоятельства для вящего размножения и преумножения своих стай в Аверни без каких-либо для себя осложнений.

В последнее время были предприняты определенные шаги для убеждения наиболее образованных и разумных крестьян в том, что они не только ничего не потеряют, если откроют факт существования крокодилов, но что уничтожение последних существенно повысит благосостояние этой французской провинции. Вот почему социологи и психологи, специально направленные из городских центров на места, дали максимальные гарантии того, что раскрытие существования крокодилов не причинит ни малейшего неудобства заявившему об этом крестьянину,— совершенно исключается ситуация, при которой для подтверждения показаний его попросили бы отлучиться со своих угодий в Клермон-Ферран или иной город, когда полицейские силы заняли бы его владения или когда были бы отравлены воды его источников. На деле достаточно хотя бы формально подтвердить факт существования крокодилов, чтобы власти тут же реализовали скоординированный генеральный план по уничтожению этих опасных ящериц, давно и до малейших деталей разработанный,— осуществление этого плана принесло бы обществу весьма существенную выгоду.

Обещания, однако, не принесли никакой пользы. До сих пор не объявился ни один, кто бы видел в Аверни крокодилов, и хотя у исследователей есть научные догадки о том, что даже дети самого малого возраста хорошо осведомлены об их существовании, о чем и говорят во время игр и рисования, крокодилы продолжают злостно пользоваться полной безнаказанностью, которую дает им их ложное небытие. Само собой разумеется, что в подобных обстоятельствах уничтожение их представляется более чем проблематичным, и при этом, разумеется, с течением времени повышается опасность купания в реках и прогулок по сельской местности. Частые исчезновения малолетних, которые полиция из статистических соображений вынуждена относить на счет любительской спелеологии или торговлю девочками, вне всякого сомнения связана с активностью крокодилов. Сплошь и рядом крестьяне соседствующих владений спорят и даже режут друг друга после взаимных обвинений в пропаже овец и телят,— в упорном молчании, которое следует после этих кровавых стычек, психологи усматривают скрытую убежденность, что истинными виновниками являются крокодилы, а персональные наветы как всегда связаны с желанием изобразить неведение, которое вряд ли кого-либо может обмануть. Как объяснить, с другой стороны, что ни разу не был найден хотя бы один скелет крокодила, сдохшего от дряхлости или какого-нибудь заболевания? Местные рыболовы, промышляющие форелью, могли бы с большей определенностью ответить на этот вопрос, но и они молчат,— можно легко догадаться, что костры, постоянно зажигаемые ими по ночам под предлогом заготовки древесного угля, скрывают под толстым слоем полусгоревших ветвей и пней останки, которые в конце концов могли бы подтвердить существование этих вредных животных.

В ожидании того, что какая-нибудь промашка, невольное признание или игра случая принесут необходимое официальное подтверждение догадки, власти уже давно подготовили необходимые средства для уничтожения огромного числа крокодилов, разоряющих область Аверни. Благодаря просвещенному сотрудничеству ЮНЕСКО, лучшие африканские, индийские и таиландские специалисты предоставили свои методологические разработки и инструкции, которые в считанные месяцы позволили бы покончить с бедствием. В каждом из руководящих органов округа есть ответственное лицо, наделенное всеми полномочиями для проведения молниеносной операции против крокодилов и располагающее в стратегически важных местах складами оружия и высокоэффективных ядов. Еженедельно в специализированных жандармских училищах по борьбе с крокодилами проходят теоретические занятия, а с наступлением осени, когда эти рептилии откладывают яйца и проявляют наибольшую склонность к отдыху на солнце и погружению в спячку, в сельской местности проводятся напряженные манёвры, включающие в себя драгирование рек, исследование бесчисленных пещер и колодцев, а также систематическое прочесывание посевов и амбаров, где могут прятаться самки, выхаживающие потомство. Однако внешне все это пока напоминает обычную кампанию по борьбе с вредными насекомыми, хищными птицами и браконьерами,— понятно, что власти не хотят попасть в смешное положение преследователей животных, существование которых никем не доказано. Само собой разумеется, что крестьяне детально посвящены в смысл готовящихся операций и готовы со всем желанием всячески способствовать их осуществлению, в том, конечно, случае, если это будет соответствовать их вышеизложенной позиции,— касательно последней следует подчеркнуть, что психологи, которые сопровождают экспедиции жандармов, снова подтвердили: любое, даже мимолетное упоминание о крокодилах, высказанное случайно или в целях расследования, вызывает в ответ удивление или смех, а это если никого и не обманывает, то препятствует должному развертыванию операции уже одним тем, что ставит под вопрос безусловно необходимое сотрудничество между крестьянами и вооруженными силами.

В итоге каким бы абстрактным ни показалось это утверждение, Аверни достаточно эффективно защищено от крокодилов, чьи поползновения могут быть пресечены в считанные часы. С точки зрения чисто теоретической, а если хотите, и стратегической, можно даже утверждать, что крокодилов в Аверни вообще нет, учитывая то, насколько высока готовность к их уничтожению. Приходится сожалеть лишь о том, что до той поры, пока обстоятельства не позволят приступить к действиям, Аверни, как прежде, будет наводнена крокодилами, представляющими постоянную опасность для экономики и благосостояния этой прекрасной области Франции.

Кое-что для лучшего понимания перкеев

Они тоже изобрели колесо, так что их громоздкие повозки с грохотом проносятся по территории Перка. Их колесо, однако, отличается от нашего тем, что не достигло совершенства в своей окружности,— в одной из точек всегда имеется небольшой выступ, довольно плавный выгиб, отклоняющийся от циркулярного ритма и вновь возвращающийся в него так, словно ничего особенного и не произошло,— не происходило бы и впрямь ничего особенного, если бы колесо было неподвижным, но повозки с грохотом несутся по территории Перка, и вот вы, положим, удобно расположились на мягкой подушке сиденья, повозка двинулась, и как только она, громыхая, проехала один метр пять сантиметров или один метр двадцать два сантиметра своего абсолютно мягкого пути, неожиданно вы делаете ваш первый подскок, тут же падаете обратно на сиденье, потом второй подскок, снова падаете на сиденье, и считайте, что вам повезло, коли возчику заблагорассудилось подогнать колеса таким образом, чтобы все четыре выступа соприкоснулись с дорогой одновременно,— тогда подпрыгивания будут даже приятными, вроде скачки на верблюде, с несильными подскоками в течение определенного количества секунд,— но есть в Перке возчики и непутевые, и когда каждый выступ начинает действовать самостоятельно, то получается, что после первого подскока вы опускаетесь на мягкое сиденье в тот момент, когда касается земли второй выступ, и ваше падение совпадает с новым подскоком повозки, а это труднопереносимо — это удар, потеря равновесия, ведь в этот же самый момент земли касается другой выступ или не касается земли ни один из выступов колеса, и получается шатание и разлад между мягким сиденьем, вами и повозкой. Бесполезно спрыгивать на землю и намекать, что, между нами говоря, ну, и т. д.,— на вас поглядят с сожалением и вежливо так вздохнут, что колеса у нас, ну, и т. д. Надо будет снова садиться — невозможно понять эту цивилизацию, если отринуть путешествие с подпрыгиваниями на мягком или каком-нибудь другом сиденье, с синхронизированными или последовательными выступами колес, один и потом три, два и два, три и затем один или четыре один за другим, после чего приятный отрезочек очень спокойной дороги, что длится как раз то время, которое необходимо, чтобы прочувствовать всю мягкость сиденья и даже приступить к разглядыванию пейзажа,— блямс! — один подскок, два подскока, сиденье, подскок, падение, ваше падение со взлетом сиденья, стыковка на полдороге (а это — самое ой-ой-ой!), жестокая расстыковка взлетающего вас и падающего сиденья, ошеломляющая пауза секунды на две, на три, приземление на сиденье и снова — блямс! — с последующим покоем, приятный, спокойный отрезочек дороги — блямс! — и все снова.

Помимо всего прочего это объясняет, почему в Перке точки зрения всегда конвульсивны. В дереве, то есть в том, что мы называем деревом, они склонны видеть по крайней мере три дерева, дерево-мягкое-сиденье, дерево-подскок и дерево-падение, и в общем-то они правы, когда видят три дешева и определяют их как совершенно разные, поскольку дерево-мягкое-сиденье состоит из ствола и кроны, как наше, дерево-подскок, в основном, является кроной, а дерево-паденье это преимущественно ствол, но к трем деревьям добавляется еще большее количество деревьев, если возчик непутевый и выступы, как я сказал выше, ну, и т. д. Тогда в этой тотальной аритмии подскоков и падений может встретиться дддееерррееевввооо, а может встретиться и дддееедддееедддвввдддррроооввв, как, впрочем, и множество других разновидностей.
(Надо пояснить, что этот типографический прием всего лишь изначальная метафора, призванная показать конвульсивность восприятия образов, и следовательно, ее влияние на сущность, дефиниции, а в конечном счете на историю и культуру перкеев, о которых мы поговорим как-нибудь в другой раз, если выступы нам это — блямс! — поз — блямс! — волят.)

Не дай себя

Разумеется, они попытаются купить любого поэта, любого прозаика своего социалистического толка, чьи произведения впредь могли бы влиять на общественный климат, но, разумеется, также и то, что от писателя и только от него зависит, случится ли это.

Однако самое трудное и мучительное для него — это постараться, чтобы его единоверцы и читатели (не всегда первые являются вторыми) не подвергли его всяческим душевным и политическим вымогательствам, любезно понуждая его с каждым разом все больше и больше «ангажироваться» общественно-зрелищными мероприятиями, но наступит день, когда не книг у него потребуют, а — речей, подписей, открытых писем, полемики, участия в конференциях, конгрессах — политики.

Так точное и тонкое равновесие, позволяющее неторопливо и окрыленно творить, не становясь ни священным идолом, ни вельможей, выставленным на показ на ярмарках повседневной истории, превращается в самое жестокое сражение, которое поэт или прозаик должен вести, чтобы быть ангажированным лишь тем, что он сам сочтет разумным, и там, где он только и может расправить ветви.

Горькая, но необходимая мораль: не дай себя купить, парень, ну, и торговать собой — тоже.
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...