29 April 2009

Уильям Фолкнер. Нога. Рассказ / William Faulkner. The Leg

Издание подготовил А.М. Зверев // Уильям Фолкнер. Собрание рассказов. // Издательство «Наука», Москва, 1977

Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

[по этому рассказу снят известный фильм Никиты Тягунова "Нога" (1992), сценарий - Надежды Кожушаной]

Шедшая по реке лодка — это был ялик с видавшим виды, залатанным парусом — уже дважды меняла курс, а Джордж, ухватившийся за мачту, все извергал на Эверби Коринтию потоки мильтоновских строк, предоставив мне сушить весла да поглядывать через плечо за перемещениями ялика. Когда тот опять поменял курс, я посмотрел на Джорджа. Но он был как раз на середине второго монолога Комуса (1): его лицо с неправильными чертами было запрокинуто ввысь, в густых рыжих волосах пылало послеполуденное солнце.
— Пусти, Джордж! — сказал я. Но он, приподняв свою блестящую шляпу и продолжая нести возвышенную стихотворную чушь, по-прежнему удерживал нас у сваи, как если бы ему принадлежали и шлюз, и Темза, и время, и все остальное, пока Сабрина (2) (или Геба, или Хлоя, не знаю уж, кем тогда она ему виделась), чье лицо было того цвета, который бывает только у девушек с молочных ферм, а волосы струились в солнечном свете, как мед, стояла над нами в одном из своих бесчисленных ситцевых платьиц. Рука ее лежала на рычаге, глаза перебегали с ялика на Джорджа, и как только он останавливался перевести дух, она с почтением произносила: «Да, милорд!»
Теперь ялик вошел в бейдевинд, по-прежнему держась в отдалении, а рулевой заорал, чтобы открывали шлюз.
— Пусти же, Джордж,— сказал я. Но он в этом своем дурацком поэтическом припадке прямо-таки прирос к свае. Эверби Коринтия по-прежнему возвышалась над нами, не убирая руку с рычага, все такая же спокойная, хотя еле уловимые признаки тревоги все же появились в ней, и тут я, поглядывая то на нее, то на ялик, подумал, сколько же это времени мы с ней потеряли с того самого дня, три года тому назад, когда она, волоокая и сдержанная, впервые открыла нам шлюз, и Джордж положил начало нашим задержкам перед этим шлюзом, обратившись к ней на метафорическом языке Китса и Спенсера.
Сзади, с лежащего в бейдевинде ялика, опять заорали.
— Да пусти же, кретин! -—сказал я, погружая весла в воду.— Открывай шлюз, Коринтия!
Джордж взглянул на меня. Коринтия же теперь следила только за яликом.
— Что случилось, Дэви?—спросил Джордж.— Ты что, хочешь проводить к морю стада Цирцеи? (3) Трогай же тогда, о сверхгадарианец (4)!
И он с силой оттолкнулся. Этого я никак не ждал. И все же я, возможно, сумел бы предотвратить последствия, если бы Коринтия не открыла шлюз. Но она открыла его, взглянула на нас и тотчас, плюхнулась на землю в своем свеженакрахмаленном платьице и прочих штучках. Лодка рванулась подо мной. На какое-то мгновение я увидел Джорджа, обхватившего одной рукой сваю, с подтянутыми к подбородку коленями, шляпу он так и держал над головой,— и еще чью-то длинную тень с багром на воде шлюза. Потом меня целиком поглотило управление лодкой. Вихрем пронесся я сквозь ворота шлюза, а перед глазами все еще стоял Джордж с галантно приподнятой блестящей шляпой — точь-в-точь вымпел на мачте тонущего корабля... Но вот я уже в спокойных водах, и меня изумленно разглядывают с ялика двое мужчин.
— Вы обронили своего спутника, сэр,— вежливо сказал один из них. Зацепив лодку багром, они подтянули меня к берегу, и тут, выпрямившись в полный рост, я снова увидел Джорджа. Он уже стоял на бечевнике, а неподалеку от него — Саймон, отец Эверби Коринтии, и незнакомый мужчина, чью тень с багром я видел на воде. Но я смотрел только на Джорджа, на его некрасивое, неправильное лицо и круглую голову с совсем темными теперь волосами. Гребец с ялика говорил:
— Осторожней, сэр! Сэм, помоги ему! Вот так! Теперь хорошо. Гляди, как разволновался из-за товарища!

— Кретин! Чертов кретин!—твердил я. Джордж склонился рядом, отжимая спортивные брюки, а Саймон и другой мужчина следили за нами — Саймон с сероватым цветом лица и седыми баками удивительно напоминал старого быка, зимними днями угрюмо и глуповато поглядывающего из-за изгороди; второй, помоложе, с румяным и смышленым лицом, стоял — будто аршин проглотил — в своем негнущемся городском костюме. Коринтия же, сидя на земле, плакала тихо и безнадежно.
— Чертов кретин! Ну и чертов же ты кретин!
— Молодые джентльмены из Оксфорда,— произнес Саймон суровым голосом, в котором звучало отвращение.— Эх, молодые джентльмены из Оксфорда!
— Подумаешь, велика беда,— сказал Джордж.— Мне кажется, ваш шлюз большого ущерба не понес.
Он выпрямился и взглянул на Коринтию. — Что толку, Цирцея,— сказал он,— проливать слезы над свершившимися предначертаниями судьбы?
Он направился к ней, оставляя за собой мокрый след на утоптанной земле, и, подойдя, взял за руку. Рука охотно подалась навстречу, но сама Коринтия все сидела на земле, глядя на него заплаканными, грустными глазами. Губы ее были приоткрыты, и вся она, проливающая кристальной чистоты слезы, являла зрелище безмолвного отчаяния. Саймон поглядывал на них, сжимая в большом узловатом кулаке багор — он забрал его у второго мужчины, поглощенного сейчас осмотром механизмов; тот, как я уже понял, был брат Коринтии, из Лондона — она нам о нем как-то рассказывала. Ялик теперь стоял в камере, а те двое смотрели на нас из-за стенки шлюза; казалось, что их отсеченные головы безмятежно разгуливают по парапету сами по себе.
— Ну-ка вставай,— сказал Джордж.— Ты себе все платье вымажешь.
— Поднимайся, девчонка,— сказал Саймон все тем же суровым голосом, в котором, однако, не было никакой враждебности, как если бы суровость была для него просто единственным способом передать мысль. Коринтия, не переставая плакать, послушно поднялась и пошла к чистенькому, уютному домику, в котором они жили. Косые лучи солнца освещали домик и нелепую фигуру Джорджа. Он наблюдал за мной.
— Послушай, Дэви,— сказал он,— если бы я не знал тебя лучше, то по выражению твоего лица решил бы, что ты мне завидуешь.
— Завидую? —переспросил я.— Ты просто болван! Идиот несчастный!
Саймон отошел к шлюзу. Две застывшие головы вырастали на глазах, как будто сама земля неуклонно выталкивала их из своих недр; Саймон с багром склонился над водой. Наконец он выпрямился, извлекая из воды на конце багра жалкое подобие некогда великолепной шляпы Джорджа, которую он и протянул ему. Джордж мрачно принял ее.
— Благодарю,— произнес он. Порывшись в карманах, он вручил Саймону монету.
— На ремонт багра,— сказал он.— А может, это и ваш справедливый гнев поубавит, а, Саймон?
Саймон хмыкнул и опять повернулся к шлюзу. А брат все смотрел на нас.
— Вам я особенно признателен,— сказал Джордж.— Надеюсь, мне никогда не придется выручать вас тем же способом. — Брат ответил что-то коротко и серьезно — тихим и приятным голосом. Джордж опять взглянул на меня.
— Ну что, Дэви?
— Я готов. Поехали!
— Вот это дело. А где лодка?
И тут я уставился на него, а он — на меня. И тут он закатился протяжным громким смехом, а две головы все следили за нами из-за каменной — олицетворенное презрение — спины Саймона. Я прямо слышал, как Саймон думает про себя: «Эх, молодые джентльмены из Оксфорда».
— Дэви, ты что, потерял лодку?
— Она привязана немного дальше, сэр,— отозвался вежливый голос с ялика.— Джентльмен вышел из нее, как из кэба, даже не обернувшись.

Послеполуденное июньское солнце ярко било в лицо Джорджу, а меня только ласкало на плече. Он отказался надеть мой свитер. «Погребу немного и согреюсь»,— сказал он. Некогда изящная шляпа валялась у его ног.
— Почему ты не выбросишь эту штуку? — спросил я. Продолжая размеренно грести, он взглянул на меня. Солнце било ему прямо в глаза: золотистые блики зрачков рассыпались мгновенными слюдяными искорками.
— Зачем тебе эта шляпа? —сказал я.
— Ты о шляпе? Как я могу расстаться с символом души моей? — Он освободил одно весло, подхватил на него шляпу и, повернувшись, вознес ее над носом лодки, где она повисла непринужденно и изящно. — Символ души моей, извлеченный из глубин...
— То есть выловленный оттуда, где ей и делать было нечего, выуженный служащим, не пожелавшим, чтобы сорили на его рабочем месте.
— Но символику ты все же признаешь,— сказал он.— И то, что в лице этого служащего мою шляпу спасло само государство. Значит, она представляет ценность для Империи. И выбросить ее свыше моих сил. То, что ты спас от смерти или от несчастного случая, всегда будет дорого тебе, Дэви, помни об этом. Впрочем, это тебе само о себе напомнит. Как в таких случаях говорите вы, американцы?
— Мы в таких случаях говорим: треп. Поплыли дальше. Деньги ведь заплачены.
Он посмотрел на меня.
— Ах, вот что... Во всяком случае, это по-американски, правда? Что-то в этом есть.
И снова взялся за весла. Мимо, обгоняя нас, проплывала баржа. Мы отошли в сторону и смотрели, как она, безжизненная, в торжественной неумолимости, проплывала мимо нас, подобно громадному пустому катафалку, влекомая на бечеве широкозадыми лошадьми, которых погонял мальчик, неспешно шагающий позади в заплатанной одежонке и со старым кнутом в руках. Мы пристроились за кормой. С палубы баржи на нас уставилось чье-то неподвижное бессмысленное лицо с погасшей трубкой в зубах.
— Если бы я мог выбирать,— сказал Джордж,— я предпочел бы, чтобы меня вытащил вот этот тип. Только представь себе, как неторопливо взялся бы он за багор и потащил бы меня, даже трубки не вынув изо рта.
— Нужно было получше выбирать место. Хотя, по-моему, тебе грех жаловаться.
— Но Саймон был явно раздражен. Не удивлен, не встревожен, а просто раздражен. Не люблю, когда меня возвращают к жизни раздраженные люди с баграми.
— Сказал бы раньше. Саймон вовсе не был обязан тебя спасать. Он мог бы закрыть ворота, набрать побольше воды, а потом просто спустил бы тебя вместе с водой из своих владений, и пальцем не пошевельнув. Разом бы избавил себя и от лишнего труда и от черной неблагодарности. Только Коринтия и пролила бы слезу.
— Слезы, ха! Вечную нежность — вот что теперь будет чувствовать ко мне Коринтия.
— Если бы ты не выкрутился — пожалуй. Или вообще не влип в эту историю. Подумать только, свалился в этот вонючий шлюз, а все из-за того, что покрасоваться захотелось. Я думаю...
— Не нужно думать, мой добрый Дэвид. У меня был выбор — либо смиренно и без тревог тащиться на этой лодке, либо натянуть нос глупым, маленьким божкам за ничтожнейшую плату — погрузиться на время в этот ...
Он отпустил одно весло, опустил руку в воду, а потом нарочито театральным жестом выдернул ее, рассыпая каскад брызг.
— О, Темза! — сказал он.— Величественный сточный канал Британской Империи!
— Берись-ка за весла,— сказал я.— Я достаточно прожил в Америке и знаю кое-что об английской спеси.
— Так ты серьезно считаешь купание в этой мерзкой сточной канаве, которая текла здесь задолго до того, как ее создатель решил выдумать бога, эту скалу, о которую человек разбивается впрах вместе со своими претензиями, со всеми своими словами...

Нам тогда было по двадцати одному году, и именно так мы изъяснялись в ту пору, скитаясь по этому мирному краю, где в зеленом оцепенении дремала память о прошлых, блистательных ратных подвигах, а в каждом камне или дереве жил дух грубых, но храбрых людей. Ведь это был 1914 год, и в парках оркестры играли «Вальс Сентябрь», а юноши и девушки медленно, при лунном свете, скользили в лодках по реке, распевая «Мистер Месяц» и «Краешек небес», а мы с Джорджем сидели в нише Церкви Иисуса, где тихо перешептывались хоругви; мы толковали о доблести и чести, о Напье, о любви, о Бен Джонсоне (5) и смерти. А в следующем, 1915, году оркестры играли «Боже, спаси короля», и оставшиеся в живых молодые — и не очень молодые — люди пели в окопной грязи «Мадмуазель Армантьер», а Джордж уже был мертв.
В октябре он уехал на фронт субалтерном — в полк, куда, по семейной традиции, поступали его предки, дослуживаясь до полковников. Десять месяцев спустя я встретил его на окраине Живанши. Он сидел с денщиком за печью у разрушенного дымохода, на нем были наушники, и он что-то ел, помахав мне, когда мы пробегали мимо. Потом мы нырнули в подвал, который разыскивали.

II

Я попросил, чтобы он подождал, пока мне дадут эфир; их было так много, и все они сновали взад и вперед, и я побаивался, что кто-нибудь случайно заденет его и догадается, что он здесь.— Тогда тебе придется уйти,— сказал я.
— Я буду осторожен,— сказал Джордж.
— Ведь тебе придется кое-что сделать для меня,— сказал я.
— Ладно. Сделаю. А что?
— Пусть они уйдут, тогда объясню. Сам я не могу этого сделать, поэтому придется тебе. Обещай, что сделаешь.
— Хорошо. Обещаю.
Мы подождали, пока они не кончили и не занялись моей ногой. Тогда Джордж подошел ближе.
— Так о чем речь? — спросил он.
— О моей ноге,— сказал я.— Хочу, чтобы ты убедился, что она умерла. Они могут отрезать ее в спешке и забыть о ней.
— Ладно, проверю.
— Я не могу этого допустить. Это невозможно. Ведь они могут ее живой закопать. А потом след затеряется, и уже ничего не сделаешь.
— Я проверю.— Он посмотрел на меня.— А вот возвращаться мне не надо.
— Как? Совсем?
— Я вышел из игры. А ты еще нет. Тебе придется вернуться.
— А я нет? — спросил я...— Тогда еще труднее будет ее найти. Значит, ты присмотришь за ней... И тебе не надо возвращаться. Тебе повезло, правда?
— Да. Повезло. И всегда везло. Натянуть нос глупым маленьким божкам за такую ничтожную плату — ненадолго погрузиться...
— Но она плакала,— сказал я.— Так прямо сидела на земле и плакала.
— Что слезы!—сказал он.— Они льются вечно. Ужас и презрение, ненависть, страх и возмущение,— ты сам видишь, как мир постепенно превращается в горсть праха.
— Да нет же! Ведь этим зеленым днем она, сидя на земле, оплакивала символ души твоей.
— Не символ оплакивала она, а поступок государства, спасшего и сохранившего его. Ее растрогала мудрость.
— Но слезы все-таки были... Так ты приглядишь за ногой? Не уйдешь?
— Что слезы! — сказал Джордж.

В госпитале было лучше. В длинной комнате все время ходили люди, и мне не нужно было опасаться, что его обнаружат и отошлют, хотя иногда и отсылали — появлялась сестра или няня и ловкими руками начинала меня перевязывать, и тогда я слышал приветливый, невыразительный голос: «Ну, успокойся. Он здесь. Он вернется, конечно же, вернется. А теперь полежи спокойно».
Я и лежал, пытаясь замкнуть пустоту, которой заканчивалось бедро и о которой говорили пульсирования и подергивания нервных и мышечных окончаний, а потом он приходил снова.
— Все еще не нашел?—спрашивал я.— А ты хорошо искал?
— Да. Все облазил. Смотрел и там, и тут. Наверное, с ней все в порядке. Ее, должно быть, убили.
— Да нет же! Говорю тебе, забыли они про нее. -— Откуда тебе известно, что забыли?
— Известно, и все. Чувствую я ее. Она играет со мной, как кошка с мышью. Не умерла она.
— Может, ей просто захотелось поиграть.
— Может. Но так нельзя. Неужели ты этого не понимаешь?
— Ладно. Поищу еще.
— Ты должен найти ее. Не нравится мне все это.— И он снова отправился на поиски. Потом вернулся, сел и посмотрел на меня. Глаза его глядели ясно и пытливо.
— Ладно, не расстраивайся,— сказал я.— Потом отыщешь. Подумаешь, нога какая-то. Одна она и пойти-то никуда не может.— Он по-прежнему молчал и только смотрел на меня.
— Где ты теперь живешь?
— Да там,— сказал он. Мы помолчали.
— Значит, в Оксфорде,— сказал я.
— Да.
— Вот так. А почему домой не едешь?
— Сам не знаю.
Он все смотрел на меня.
— Хорошо там сейчас? Конечно, хорошо. А на реке по-прежнему лодки? И все так же распевают в них эти молодые люди и девушки?
Он взглянул на меня пытливо и печально.
— Вчера вечером ты бросил меня,— сказал он.
— Бросил?
— Ты прыгнул в ялик и уплыл, поэтому я пришел сюда.
— Уплыл? Куда?
— Не знаю. Ты так поспешно греб вверх по реке. Если тебе хотелось остаться одному, так бы прямо и сказал. Не пришлось бы удирать.
— Я больше не буду.— Мы обменялись взглядами. Теперь мы говорили спокойно.— Уж теперь-то ты должен ее найти.
— Да. А ты не знаешь, что она сейчас делает?
— Не знаю. В этом все дело.
— Может, ты боишься, что она что-нибудь не то делает?
— Не знаю я. Потому-то и нужно ее найти. Отыщи ее побыстрей. И сделай так, чтобы она умерла.

Но ему никак не удавалось ее отыскать. Мы продолжали тихо беседовать о ней, иногда замолкали, глядя друг на друга. «Да ты знаешь, где ее искать?» — спросил он. Я уже начинал садиться в кровати, стараясь привыкнуть к новой ноге — из дерева и кожи. Пустоту я все еще чувствовал, но заключил с ней что-то вроде вооруженного перемирия.
— Может, она только того и дожидалась,— сказал он.— Может, теперь...
— Возможно. Хочу верить. И все же им не следовало забывать... Я не убегал от тебя больше с того вечера?
— Не могу сказать.
— Не можешь?—Он смотрел на меня своими ясными, пытливыми глазами, которые медленно таяли в воздухе.— Джордж,— сказал я.— Подожди, Джордж! — Но он ушел...
После этого я долго его не видел. Я попал в школу наблюдателей: ведь для того, чтобы строчить из пулемета, или работать с радиопередатчиком, или уточнять координаты, сидя на вертушке в кабине стрелка, двух ног не требуется,— и я уже заканчивал курс. Дни мои заполняла работа и та уверенность молодости, которая решительно отделяет истину от лжи и устанавливает границу между явью и бредом с легкостью, не знакомой и мудрецам. Мои ночи были также заполнены, но теперь тому была явная причина: в ноге саднило из-за протеза. Пустоту я все еще ощущал, и иногда под защитой ночи она, помимо моей воли, вдруг наполнялась необъятностью тьмы и тишины. И тогда, впадая в забытье, я начинал верить, что он нашел ее, наконец, и убедился, что она мертва, и что когда-нибудь он вернется и расскажет мне об этом. А потом мне приснился этот сон.

Внезапно я понял, что это вот-вот случится. Я как будто видел в темноте черные стены коридора и тот неприметный поворот, а это, я знал, скрывалось как раз за ним. Я ощущал резкий, животный, не знакомый мне запах, который я все же узнал: он доносился из старых зловонных пещер, где зарождается сама жизнь. Я почувствовал ужас, отвращение и решимость, как если бы вдруг увидел на садовой дорожке змею. И сразу проснулся — весь в поту, мускулы натянулись до предела; темнота долгим, прерывистым вздохом плыла передо мной. Запах потихоньку уходил из ноздрей, пот уже начинал холодить, а я лежал, вглядываясь в темноту, не смея закрыть глаза снова. Я лежал на спине, свернувшись калачиком вокруг пустоты у бедра, а запах все слабел. Наконец он совсем исчез, а на меня смотрел Джордж.
— Что ж это такое, Дэви? — спросил он.— Скажи мне, что это?
— Ничего.— Я чувствовал вкус пота на губах.— Ничего особенного. Все прошло. Клянусь тебе, все прошло.— Он смотрел на меня.— Ты сказал, что тебе нужно в город. А я видел тебя на реке. Ты спрятался, заметив меня, Дэви. Укрылся у берега, в тени. С тобой была девушка.
Он смотрел на меня своими ясными, печальными глазами.
— А луна светила? —спросил я.
— Да. Луна светила.
— Боже мой,— сказал я.— Джордж, больше так не будет. Я не хочу. Ты должен найти ее! Должен!
— О, Дэви,— сказал он. Лицо его стало расплываться.
— Я не хочу! Не хочу я этого! — крикнул я.— Джордж! Джордж!
Вспыхнула спичка, выхватив из темноты склоненное надо мной лицо.
«Проснитесь»,— сказало лицо. Весь в поту, я смотрел на него. Спичка погасла, скрыв в темноте лицо, откуда оно, уже невидимое, спросило: «Теперь порядок?»
— Да, спасибо. Что-то померещилось. Простите, что разбудил вас.

Несколько ночей подряд я боялся спать. Но я был молод, тело мое постепенно обретало прежнюю силу, к тому же весь день я находился на свежем воздухе, и как-то сон застиг меня врасплох, а на следующее утро, проснувшись, я понял, что избавился от того, чему не находил имени. И тогда ко мне, наконец, пришел покой. Дни шли, я уже научился владеть пулеметом и радиопередатчиком, пользоваться картами и самое главное — не видеть того, чего не следует. Бедро мое почти смирилось с новым соседом, и теперь, избавившись от былой неполноценности, я мог посвятить все свое время поискам Джорджа. Но я не находил его: где-то в лабиринте коридора, где обитает царица грез, я потерял их обоих.
Поэтому я сначала не обратил на него внимания, хотя он стоял рядом со мной в том же коридоре и как раз за тем же самым углом, где прежде меня поджидало Это. Серные испарения обволокли меня; я почувствовал страх, ужас и какой-то непередаваемый восторг. Наверно, то, что происходило со мной, похоже на родовые муки. А неожиданно появившийся Джордж уже смотрел на меня, не отрывая глаз. Обычно он садился у моего изголовья, и мы начинали говорить, но теперь он стоял в ногах и просто смотрел на меня, и я понял, что это наша последняя встреча.
— Не уходи, Джордж! — сказал я.— Я больше не буду. Правда, не буду, Джордж! — Но его пытливый, печальный взгляд уже таял в воздухе, и в нем — неумолимом и грустном — не было никакого укора.
— Ну что ж, иди! — сказал я. Во рту у меня пересохло, я еле ворочал языком.— Иди же!
На этом все кончилось. Ни он, ни тот сон больше не приходили ко мне. Я знал, что они не вернутся, как человек, очнувшийся после тяжелой болезни и ощутивший свое опустошенное, слабое и умиротворенное тело, знает, что болезнь ушла. И еще я знал, что ее больше нет. Это я понял, когда стал вспоминать о ней с жалостью. Бедняжка, думал я. Вот бедняжка!
Но она увела с собой Джорджа. Порою, когда темнота и одиночество похищали меня у самого себя, мне приходило на ум, что, может быть, Джордж погиб, убивая ее: мертвый умирает, чтобы убить мертвое. Я часто искал его в коридорах сна, но безуспешно; неделю я провел у его родных в Девоне, в нелепом доме, где за каждым углом мне мерещился Джордж с его некрасивым неправильным лицом, рыжий, круглоголовый, беззаветно верящий, что Марло как поэт выше Шекспира, а Кемпион (6) — выше их обоих, и что жизнь подарена человеку не ради забавы. Но самого его я больше не видел.

III

Полковой священник вернулся из Поперинга вечером, его привезли в коляске мотоцикла. Он сидел позади стола и говорил о брате Коринтии и сыне Саймона — Джотеме Расте, которого я видел трижды в своей жизни. Вчера я видел Джотема в третий и последний раз: он предстал перед трибуналом за дезертирство — жалкий призрак крепкого, румяного молодого человека с умным лицом, который тем памятным днем, три года тому назад, извлек багром Джорджа из шлюза. Теперь был приговорен к смертной казни. Он не оправдывался, не пытался ничего объяснять, не ожидая и не прося милосердия.
— Он не выпрашивает снисхождения,— сказал священник. Священник был прекрасный, честный человек, скромно живший до войны где-то в Средней Англии и принесший добросовестность и честность своих старомодных убеждений сюда, где они никому не были нужны.— Он не хочет жить.— Лицо его было задумчивым и удрученным, смущенным, недоумевающим.— В существовании каждого человека наступает момент, когда жизнь поворачивается к нему своей темной стороной, и тогда за каждым углом ему мерещится смертельный враг. Ему остается или обратиться к богу, или погибнуть. И все же он... Мне не кажется...— В глазах его застыло тяжкое недоумение — такой взгляд бывает иногда у быка; бритый подбородок терялся в галстуке.— Так вы говорите, вам неизвестно, почему он напал на вас?
— До суда я видел его только два раза. Один раз ночью третьего дня и еще однажды... два или три года тому назад, когда я, еще студентом Оксфорда, проплывал в лодке через шлюз его отца. Он был там, когда его сестра открывала нам шлюз. Но я ни за что не вспомнил бы его, если бы вы не назвали имя сестры.
Он погрузился в размышление.— Отец тоже умер.
— Как, старый Саймон умер?
— Да... Умер вскоре после... после нее. Раст рассказывал, что, когда он после похорон сестры расстался с отцом, тот беседовал с могильщиком Абингтонского кладбища, а спустя неделю его известили в Лондоне о смерти отца. Еще говорил, что, по словам могильщика, отец отдал распоряжения относительно собственных похорон. Могильщик утверждает, что Саймон каждый день приходил к нему и всю процедуру заранее обговорил, так что могильщик, старый весельчак, даже подтрунивал над ним, думая, что старик с горя немного тронулся. А спустя неделю он умер.
— Старый Саймон умер,— сказал я.— Сначала Коринтия, потом Саймон, а вот теперь Джотем.— Пламя стоящей на столе свечи как бы застыло в воздухе.
— Как ее звали?—спросил он.— Эверби Коринтия?
Он сидел на единственном стуле, и даже тень его на стене выглядела озадаченной и смущенной. Свет падал на него только с одной стороны, освещая тускло поблескивающую на погоне майорскую корону. Я приподнялся на походной кровати, пронзительно заскрипел ремнями протеза, перегнувшись через его плечо, вынул сигарету из своего стального портсигара и попытался здоровой рукой зажечь спичку. Он заметил.
— Разрешите мне, — сказал он, взял коробок и зажег спичку.— Вам повезло, что вы так отделались.— Он показал на повязку.
— Да, сэр. Если б не нога, нож угодил бы под ребра, а не в руку.
— Нога?
— Я обычно ставлю ее на стул, у кровати, чтобы быстрее дотянутся. Он споткнулся о нее и разбудил меня. А то бы он прирезал меня, как свинью.
— Да,— сказал он, бросил спичку и снова задумался, сохраняя все тот же упрямо-недоуменный вид.— И все же он не похож на человека, который может нанести удар спящему. Есть в нем какая-то прямота, как бы это лучше сказать... сознание ответственности перед обществом, цельность, которая... Но вы говорите, что вы... извините, я, конечно, не подвергаю сомнению ваши слова, просто... И все же девушка умерла, он-то и обнаружил ее там и был с ней рядом до самой ее смерти, а потом похоронил ее. Он слышал однажды, как в темноте смеялся мужчина.
— Но, сэр, нельзя же полосовать незнакомому человеку руку, только потому, что какой-то мужчина смеялся в темноте. От всех этих бед бедняга просто спятил.
— Пожалуй,— сказал священник.— Он говорил мне, что у него есть одно бесспорное доказательство, но так и не сказал, какое...
— Лучше бы он сказал. Будь я на его месте...
Священник опять задумался, стиснув на столе руки.— Есть высшая справедливость в естественном течении событий... Дорогой мой, неужели вы осмеливаетесь обвинить провидение в ужасном и бессмысленном розыгрыше? Нет-нет, согрешившему воздается по грехам его, в этом и
состоит справедливость. Иначе... Бог уж, во всяком случае, джентльмен. Но я-то нет, поймите. В наше несчастное время, когда мы столько уже натворили, мне все это, простите меня, видится так, что мы сами за все в ответе.
Он прикоснулся к маленькому металлическому кресту на мундире, а затем округлым движением вознес руку, очертившую в тишине комнаты, между нами, зловещую и мертвую зону темноты, в которой звучные и изысканные слова казались щелканьем зубов вампира, приготовившегося к пиршеству. «Глас божий взывает к людям, погрязшим в мерзости...»
— Что вы, святой отец,— сказал я.— Неужели эта чертовщина и вас отвратила от истинной веры?
Он опять задумался, при свете свечи его лицо казалось одутловатым.
— Чтобы человек с таким лицом хладнокровно пролил кровь ближнего, убил исподтишка? Нет, нет, не пытайтесь меня убедить.
Я и не пытался. Я не поделился с ним убеждением, что только обстоятельства, необходимость совершить свое дело быстро и тихо, заставили его прибегнуть к ножу, к какому-то оружию, а хотел он другого — почувствовать под руками мое горло.
Он приехал в отпуск домой, в этот опрятный, маленький домик у шлюза, и тотчас почувствовал что-то необычное, какую-то напряженность в атмосфере. Дело происходило прошлым летом, примерно в то время, когда я заканчивал курс в школе наблюдателей.
Саймон, казалось, не замечал ничего странного, но Джотем очень скоро обратил внимание, что каждый вечер перед наступлением темноты Коринтия уходит из дома и отсутствует около часа; что-то в ее поведении, а, может быть, в натянутой атмосфере самого дома заставило его задать ей кое-какие вопросы. Она то уклончиво отвечала, то в сердцах набрасывалась на него, что было совсем не в ее характере, то становилась инертной и покорной. Он скоро понял, что инертность ее была притворной, а покорность лицемерной: как-то вечером он помешал ей улизнуть из дома, водворил на место, и тогда она укрылась в своей комнате, заперев дверь на ключ. Он выглянул в окно и ему почудилось, что в поле исчезает силуэт мужчины. Он бросился в погоню, но безуспешно. Около часа он пролежал в темноте, в соседней рощице, внимательно наблюдая за домом, и только потом вернулся. Комната Коринтии все еще была на запоре, и по дому мирно разносился храп старого Саймона.

Ночью что-то заставило его проснуться. Он сел в постели, потом соскочил на пол и подошел к окну. Светила луна, и в ее лучах было видно, как что-то белое крадется вдоль бечевника. Он выскочил из дома и вскоре настиг Коринтию, которая, как маленький зверек, юркнула было в рощу, где он прятался раньше. Ниже бечевника, у берега, покачивалась плоскодонка. В ней никого не было. Он схватил Коринтию за руку, яростно отбивалась — выглядело это довольно безобразно. Потом силы внезапно оставили ее, а из темноты, окутавшей рощу, донесся мужской смех; он насмешливо отозвался над залитой лунным светом рекой и затих. Коринтия сидела, скорчившись, на земле и следила за братом глазами, лицо ее в лунном свете казалось застывшей маской. Он бросился в рощу и обегал ее всю, но так никого и не нашел, а когда вернулся, плоскодонки уже не было. Он сбежал вниз, к воде, и окинул взглядом реку. Стоя там, он услышал тот же смех, доносившийся из темноты, укрывшей противоположный берег.
Он вернулся к Коринтии. Сидя в той же позе, в какой он ее оставил, с рассыпавшимися по лицу волосами, она упорно смотрела на противоположный берег. Он заговорил с ней, но ответа не получил. Тогда он поднял ее. Она повиновалась, и они вернулись домой. Джотем опять пытался заговорить, но она шла как каменная, с волосами, разметавшимися по неподвижному лицу. Он довел ее до комнаты, сам запер дверь, а ключ забрал с собой. Саймон так и не проснулся. А на следующее утро ее не было в комнате, хотя дверь оставалась запертой.
Тогда он все рассказал Саймону, и они с помощью соседей искали ее весь день. Никто не думал сообщать об этом в полицию, и, тем не менее, в сумерки появился констебль с записной книжкой в руках; тогда они обшарили весь шлюз, но и в воде ничего не обнаружили. На рассвете следующего дня Джотем нашел ее на бечевнике, у самых дверей. Никаких телесных повреждений на ней не было, но она была без сознания. Они внесли ее в дом и принялись лечить суровыми домашними средствами; она пришла в себя и истошно завопила. Весь день до захода солнца были слышны ее вопли. С широко раскрытыми опустошенными глазами лежала она на спине и вопила, пока голос не изменил ей, и она уже только беззвучно открывала рот. На закате она умерла.

Он не был в своем батальоне 112 дней. Один бог знает, как это ему удалось, должно быть, он жил, таясь, как зверь, питался, чем попало, шарахался от каждой тени, а ведь ему пришлось переворошить все Британские Вооруженные Силы, чтобы найти того единственного человека, чей смех он однажды слышал, причем только одно он мог знать точно: как найдет он того человека, это будет означать его собственную смерть; и вот, когда он был так близок к цели, какой-то протез, водруженный на стул, все разрушил.
Я не знал, сколько времени прошло. Свеча опять горела, но разбудивший меня человек, склонясь над постелью, загораживал от меня ее свет. Кроме света, все было совсем как в позапрошлую ночь; но на этот раз я встретил его, приподнявшись в постели, с пистолетом в руке.
— Это опять ты,— сказал я.— Тебе не...— Но человек отодвинулся, и я узнал священника. Он стоял у стола, свет падал на него с одной стороны. Я сел и отложил пистолет.— Что случилось, святой отец? Я опять понадобился?
— Ему больше ничего не понадобится,— сказал священник.— Люди больше не смогут причинить ему зла.— Так он стоял, тучный человек, которому более пристало бы в широкополой шляпе благодушно расхаживать по зеленым тропинкам в цветущих полях. Он сунул руку в карман мундира, извлек что-то плоское и положил на стол.
— Вот что я обнаружил в вещах Джотема Раста, которые он передал мне час назад, чтобы я их сжег,— сказал священник. Он взглянул на меня, потом повернулся и пошел к двери, но на пороге остановился и опять посмотрел на меня.
— Неужели его уже... Я думал, это всегда происходит на рассвете.
— Так оно и будет,— сказал он.— Мне нужно торопиться.
Нельзя было понять, смотрит ли он на меня. Пламя свечи стояло неподвижно. Он открыл дверь.
— Да поможет вам бог! — сказал он и вышел.
Я сидел, закутавшись в одеяло, слыша, как он спотыкается в темноте, а потом взревел мотоцикл и, прошумев, замолк вдали. Я спустил свою единственную ногу на пол и встал, придерживаясь за стул, на котором лежал протез. Пол был холодный, и мне показалось, что даже пальцы несуществующей ноги поджались, коснувшись его, поэтому, облокотившись на стул, я быстро взял со стола плоский предмет и снова забрался в постель, до ушей закутавшись в одеяла. На моих часах было три.
Я держал в руках фотографию, довольно жалкое произведение, из тех, что разъезжие фотографы пекут сотнями на ярмарках. Она была сделана в Абингдоне, в июне прошлого года. В это время я лежал в госпитале и беседовал с Джорджем, и я окаменел в одеялах, увидев на фотографии свое собственное лицо. Только выражение лица было не мое: порочное, жесткое и наглое. Внизу четким и неуклюжим почерком, похожим на детский, было написано — «Эверби Коринтии» и еще кое-что, нецензурное, и все-таки это было мое собственное лицо, и я продолжал сидеть, неподвижно держа в руках фотографию, и пламя застыло над фитилем свечи, а на стене моя укутанная в одеяла тень держала такую же неподвижную фотографию. Свеча убывала, постепенно исходя холодными слезами, как бы хороня себя в своей печали. Пламя давно уже стало бледнеть и меняться, пока не остался только прозрачный контур, крошечный язычок, который пером вытянулся над воском, отбрасывая на стену мою безжизненную тень. Потом я заметил, что в окнах посерело, и все было кончено. В Поперинге сейчас тоже был рассвет, времени прошло достаточно, и священник, видимо, не опоздал.

Я же велел ему найти ее и убить. Рассвет был холодным, в такие дни, когда я пристегивал ногу, мне казалось, что она сделана изо льда. Я же велел ему. Велел.


Примечания:

Нога (Тhe Leg)

Первый вариант рассказа предположительно относится ко времени возвращения Фолкнера из поездки по Европе (конец 1925 — начало 1926 г.).
Впервые опубликован в сб. «Доктор Мартино и другие рассказы» (1934).
На русском языке печатается впервые (сборник "По ту сторону" в общем собрании рассказов).

1. Комус — персонаж одноименной драматической поэмы-маски (1634) Джона Мильтона.
2. Сабрина — нимфа в «Комусе» Джона Мильтона.
3. ...стада Цирцеи? — Волшебница с острова Эя Кирка (Цирцея) превратила спутников Одиссея в свиней, чтобы удержать самого Одиссея на своем острове.
4. ...сверхгадарианец!— В стране Гадарианской Иисус изгнал бесов из человека; бесы вселились в стадо свиней, которое бросилось в море и утонуло.
5. Напье — видимо, шотландский изобретатель Джон Напье (1550—1617). Джонсон, Бен (1573—1637) — выдающийся поэт и драматург шекспировской плеяды.
6. Кемпион, Томас (1567—1620) — английский поэт и эстетик. На семинаре в Нагано (Япония, 1955) Фолкнер назвал среди своих любимых поэтов Кемпиона.

8 April 2009

Надежда Кожушаная. «Нога». Киносценарий. / Nadezhda Kozhushanaya “Noga” “Leg” screenplay (1992)

По мотивам рассказа У. Фолкнера

Из книги «Надежда Кожушаная. Прорва и другие киносценарии» [киносценарии и эссе]. СПб.: Сеанс, Амфора. 2007

Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

I. ПЯТНИЦА


Солдаты были похожи, и их можно было перепутать, если бы один не был такой рыжий. Они аккуратно разметили то, что им надо было выкопать сегодня, сели отдыхать. Столб с табличкой чисто армейского предназначения лежал рядом.
Девушка — метров за тридцать от них — перебегала от дома к сараю, обратно, быстро и легко, как будто не было такой невероятной жары. Бежала — и упала вдруг с размаху на землю так, что видно было что-то из белья. Сразу вскочила и спряталась в доме.
— Рыжий, — сказал Мартын. — «И в Макондо пошел дождь!»
— «И шел он год, десять дней...» — подхватил Рыжий: они очень любили цитировать.
Потом они поднялись и долго долбили одной лопатой по черенку другой, ковыряли черенок ножом, пока не доковыряли до того, что черенок сломался. И пошли к дому, где пряталась девушка.
Нет, она не появилась, разговаривать пришлось с ее братом — таким же пацаном, как они сами, но таджиком и потому серьезным и прямолинейным. Скорее всего, он понял, чего им надо, потому что молча вынес из сарая целую лопату, а потом, когда они, похихикивая над своей неудачной хитростью, плелись обратно, крикнул:
— Эй! — и заставил вернуться и взять еще одну лопату, чтобы потом не было нужды приходить опять.

Они выкупались в ручье, потому что копать все равно не хотелось. Двое наручных часов висели на сучьях дерева.
— О аква, о аква миа! — орал Рыжий.

Они все-таки врыли столб и даже увлеклись работой, как Мартын поднял голову и ткнул Рыжего под локоть: девушка с кувшином воды, полотенцем с едой, шла к ним! Брат ее стоял у дома, засунув руки в карманы, наблюдал.

Ели они, конечно, с непередаваемым удовольствием. Девушка — ее звали Камилла — хотела уйти сразу, но что бы они были за солдаты, если бы отпустили ее сию секунду?
— А представляешь, на выпускном! — рассказывал о ком-то Рыжий. — «Эпителий нежный-нежный! Подии прямые, волосяной покров длинно-каштановый...»
— А Наталья слушает, и рот так отваливается, — перебил Мартын.
— «А мануалии! — спел Рыжий. — А мануалии!»
— А понимаешь, про что? — спросил Мартын.
Она засмеялась и спрятала лицо.
— Эпителий — кожа, подии — ноги, мануалии — руки, — объяснил Рыжий.
— И Наталья! — опять вставил Мартын. — У нее усы до подбородка!
— А Мартын в это время с «А» классом в бутылочку шпарит!
Камилла смотрела то на одного, то на другого, особенно на Мартына, потому что на Рыжего смотреть ей было стыдно. А Мартын украдкой следил за ее братом, который выстоял свое и медленно пошел к ним.
— Спасибо. — Мартын вскочил на ноги. — Проводим?
Они пошли к дому втроем и все равно опоздали: брат остановился, выждал их, дал солдатам пройти вперед и рявкнул вдруг сестре что-то значительное, отчего она закрыла лицо и побежала, заплакав.
Никак не хотелось уходить, хотя Камилла даже не высунулась потом ни разу из дома.
— Ты играешь? — спрашивал Рыжий ее брата. — Сыграй! — И расстегивал новенький аккуратный аккордеон. — А кто играет? Сестра?
— Нет, слабо! — отнекивался брат одним-единственным русским словом, которое знал и которое подходило к случаю.
Мартын взял аккордеон и изобразил известное до-ре-ми-до-ре, что на музыкальном языке означало не самое приятное для слушателя.
— Я забыл, где у Камиллы жених служит? — спросил Рыжий.
— Владивосток, — ответил брат.
— Моряк?
Брат кивнул.
Мартын рявкал аккордеоном, а брат Камиллы внимательно смотрел на Рыжего.
— Ладно, пора, — сказал Рыжий, так и не дождавшись Камиллы.
Они уходили, и брат подарил им на прощанье пазуху яблок, удивленный таким удачным поворотом дела.
— Спасибо, — искренне сказал Рыжий. — Извини нас.

Они забрали лопаты и шли к лагерю, как вдруг из дома понеслись наконец звуки, извлекаемые, конечно же, Камиллой: она играла что-то из своего выпускного класса музыкальной школы.
— Есть! — сказал Рыжий, подняв палец.
— А как ее зовут, я забыл, — спросил Мартын.
— Камилла. Что значит — долгожданная.

И как это бывает в секунду покоя и блаженства, когда так просты и вероятны они, увиделось самое нелепое, что могло увидеться: Рыжий, мертвый, в какой-то другой земле, и орущий Мартын, ноги его засыпаны землей, обе, так, что не видно даже крови.

Потом они опаздывали и бежали к лагерю и вспоминали то, что было только что в этот день:
— Классный инструмент! Откуда что, да?
— А вот случайно у нас в кустах оказался рояль, кстати!
— А!!! — крикнул Рыжий коротко и услышал ответ через две секунды.
Они пошли медленнее, и Рыжий перепрыгивал иногда через тень Мартына, которая шла впереди их.
— У Орлова брат после армии ткнул в карту — и уехал куда попал. В Воронеж, что ли.
Мартын наклонился и ткнул пальцем в дорогу. Рыжий засмеялся, как будто его застали врасплох:
— Между прочим! Аккордеон есть. Тепло.
— Рыжим слабо! — повторил Мартын интонацией брата Камиллы, и Рыжий перевел «слабо» на все два чужих языка, о которых немножко знал.
— Ближе к дембелю подумаем, — сказал Мартын.

И они запели Данте, переложенного на мотив военного марша:
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу.
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был? О, как произнесу?
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу,
Так горек он, что смерть едва ли слаще.
Но благо в нем обретши навсегда,
Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда... —
и попрыгивали в такт, и Рыжий с удовольствием сбивался на полонез после каждого куплета.

2. РЫЖИЙ

Утро только-только начиналось, поэтому людей в кишлаке видно не было. Один только, молодой афганец, помахал вслед БМП рукой и крикнул что-то приветственное:
— ...шурави!..
Изнутри его слышно не было. Мартын посмотрел на него мельком, спросил напарника:
— Давно мирные?
— Давно. Недели две, — сказал напарник.

И сразу замолчал, потому что увидел на дороге, метрах в ста впереди, большой снарядный ящик; Мартын остановил машину, заглушил мотор: они все очень хорошо знали, что это за ящики.
— Рыжий с кем ушел?— спросил он спокойно.
— Я... фу, я их еще не запомнил. Двое. Из Харькова.
— Я посмотрю кто. — Мартын вышел из машины, сделав напарнику знак смотреть вокруг, хотя они знали, что такие ящики не минируются и засад вокруг них не бывает.

Мартын подошел к ящику, открыл крышку, увидел — и сразу опустил крышку назад, подошел к машине. Сел за руль, ответил:
— Рыжий.
Напарник заговорил в ларингофон, обращаясь к тем, кто сидел сзади него с Мартыном, за перегородкой. Шестеро из дневной смены боевого охранения выскочили и рассыпались в редкую боевую цепь.
— Сиди, — сказал Мартыну напарник. — Спокойно. Покури. — И выскочил за солдатами.
Мартын захлопнул за ним дверь. Завел двигатель. Медленно, аккуратно, плавно развернулся. Вдавил педаль газа в пол и поехал на кишлак.


Потом его вытаскивали из БМП, которая с разорванной гусеницей стояла на месте глинобитного дома, и он кричал:
— Десять метров! Успел, «мирные», суки!.. Ногу! Нога! Из реактивного успел! Освободи! Ногу! Уйди!!! — И бился в руках тех, кто вытаскивал его, рвался лицом к колену раздавленной и застрявшей ноги, рвал пальцами воротник на том, кто тащил его, кто никак не мог справиться с его ногой, как будто это он, а не кто-то из кишлака успел шарахнуть по БМП из реактивного, впрочем, кишлака уже и не было...
Старший группы, когда Мартына наконец вытащили, сказал как само собой разумеющееся:
— Слушай меня. Ящика мы еще не видели. Десять минут назад, — на часы, — в семь ноль пять группа подверглась обстрелу из стрелкового и реактивного оружия и была вынуждена вступить в огневой контакт. Огонь!
И шесть очередей из АКМов расплющили пули о стены уже мертвого кишлака.

3. БОЛЬНИЦА. КОРИДОР

— Нога! — кричал Мартын. — Освободи!
— Ну что, ну что, что? — Медсестра опять наклонилась к нему. — Что — освободи?
— Очень больно, внизу, — сказал Мартын.

— Знаешь что! — сказала медсестра, расстроенная и уставшая от бесконечных слов. — Тебе девятнадцать лет, ты взрослый человек, тебе все сказали — доктор сказал, я сказала: потерпи, ничего у тебя болеть не может. Ну что? Ну, скажи сам: как называются такие боли? Смотри на меня. Ну?
— Фантомные боли, — сказал Мартын.
— Правильно. Ты же все знаешь. — Ей было очень жалко его.
— Я очень сильно вдавил педаль, — сказал Мартын.
— Правильно. Поэтому тебе кажется, что у тебя что-то болит. — Она погладила одеяло Мартына.— Нужно постараться и потерпеть. И все. Все прошло. — Ей надо было быть терпеливой и жестокой сразу. — Ты же не девочка. И не дурачок. У меня от ваших криков скоро... Я спрошу, может быть, амнопон... — Она встала и ушла.
— Рыжий, подойди, — сказал Мартын.
Рыжий стоял рядом, спокойный. Лица его видно не было, но выглядел он так, как будто не был убит: ни одной царапины.

Мартын вытащил из-под одеяла руку и протянул Рыжему. Тот не понял, взял руку, пожал. Мартын потянул его к себе:
— Послушай меня. Сейчас мне поставят амнопон, я могу не успеть. Ты слушаешь?
— Конечно, — сказал Рыжий.
— Тебе всегда везло. Ты умер. Чистый. Так вот. Обещай, что ты сделаешь для меня одну вещь.
— Да,— Рыжий присел перед лицом Мартына.
— Они отрезали мне ногу и забыли о ней, — говорил Мартын. — Они закопают ее живой. А она должна умереть.
— Я проверю. — Рыжий смотрел в конец коридора, откуда возвращалась сестра. Улыбнулсй вдруг. — А помнишь аккордеон?
— Так ты убьешь ногу? — заторопился Мартын. — Всего только ногу!
— Если смогу! Я найду, обязательно!

И первый сон был совсем не страшный: они с Рыжим спускались с трапа самолета, подняв вверх разноцветные гитары, и весь аэропорт аплодировал и кричал от восторга.


А медсестра — или кто-то — в белом халате унесла в конец коридора какой-то предмет в большой эмалированной кювете, накрытый полотенцем, хлопнула где-то дверью и вернулась без полотенца, без кюветы. Остановилась и прислушалась, как будто услышала за дверью непривычный звук, подумала: туда ли она отнесла предмет. И не видела, что он пульсирует под полотенцем в ритм человеческому сердцу.

4. ПАЛАТА

Когда Мартын первый раз встал на костыли, у него закружилась голова, но он только на секунду закрыл глаза и пошел, от кровати — к двери. Обратно. Все, устал. Сел на кровать и дышал тяжело, улыбался во все стороны: так давно не был в вертикальном положении.
— Молоток, — сказал сосед постарше. — Вырастешь — кувалдой будешь.
— Голова кружится? — спросила медсестра.
— Нет, — улыбался Мартын.
Новенький, которого привезли вчера, лежал напротив, скулил, отвернувшись к стене, плакал непрерывно, длинно. Медсестра тронула его плечо, сморщилась, вышла в коридор.
— Аня! — И добавила кому-то тихим быстрым басом: — Да отвали же ты когда-нибудь!
В палату вошла нянечка, за ней — Рыжий. Нянечка ушла обратно.
Мартын показал Рыжему костыли. Улыбался. Спросил потом:
— Все еще не нашел? А ты хорошо искал?
— Да. Все облазил. Смотрел и там, и тут. Наверное, с ней все в порядке. Ее, наверное, убили.
— Нет.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все. Я ее чувствую. Не умерла она.
— Ладно. Поищу еще.
— Найди ее, — попросил Мартын. — Не нравится мне все это.
Нянечка вернулась с чистым бельем, вытаскивала из-под новичка мокрые простыни. Медсестра присела около него на корточки, говорила что-то невыразительным приветливым голосом. Халат обтягивал ей зад туго, без морщинки. Больной постарше сел удобнее, чтобы видеть сестру без помех. Новичок перестал плакать.

Говорят, что некрасиво, некрасиво, некрасиво
Отбивать девчонок у друзей своих, —
спел сосед постарше.

Рыжий посидел немного и исчез.
Мартын смотрел на дверь, на медсестру, которая все сидела перед новичком. Потом отвернулся к стене.
Если долго смотреть на узоры на обоях, они сливались в другой узор — и он опять начинал видеть Камиллу. Она была не такая, как в тот раз, не там, где он ее видел. Может быть, было просто темно? Мартын — на двух ногах — шел к ней, ронял ее на землю, спокойно, по-хозяйски, расстегивал платье, ласкал по-мужски, а она отвечала не дико, не удивлялась, только молча закрывала глаза, а если обижалась, так же по-хозяйски отталкивала его. Они играли, наверное?

Мартын отбросил сон, встал. Было уже темно, свет в палате не горел. Он вышел в коридор на костылях. Он шел по черному коридору и вдруг увидел приоткрытую дальнюю дверь. Ему стало страшно. Он нюхал воздух и пугался незнакомого запаха. Он хотел вернуться, но один костыль застрял: пол оказался не полом, а вязкой жижей, застывающей на глазах, как хороший клей. Он почувствовал ужас, отвращение и решимость, как если бы увидел в комнате змею. Запах становился гуще, материальнее, он задыхался уже от запаха, но все же пытался разглядеть, что там, в комнате, медленно выползало из эмалированной кюветы: какое-то голое тело, очень похожее на человеческое. И сразу проснулся — весь в поту, мускулы натянулись до предела. Вспыхнула спичка, выхватив из темноты склоненное над ним лицо, откуда оно, уже невидимое, спросило:
— Теперь порядок?
— Да, извините, — сказал Мартын. — Что-то померещилось.
— «Извините», — фыркнуло лицо. — Я свет не буду зажигать: салага спит. Как мальчик. Обиделся: всех как людей, а его — в мошонку.
И они послушали, как спит мальчик.

5. НОГА

— Ну что, Валерий Мартынов? — Врач отнес костыли в сторону.
— Все хорошо. — Мартын улыбнулся.
— Спишь?
— Хорошо.
Медсестра принесла протез — дюралевую ногу, — они с врачом присели возле Мартына.
— Давно спишь? — спросил врач.
— Да. Уже, наверное, неделю. Даже больше.
Врач кивнул.
— Последние сны были не страшные. А может быть, привык. Ужас есть, но какой-то... Как будто восторг. — Он хихикнул. — Наверное, похоже на роды.
— О-о! — Врач удивился и посмотрел ему в лицо.
— Правда. И что нога болит, уже не кажется.
— Встаем? — Сестра готовилась держать Мартына за локти.
— А можно мне быть здесь, пока я научусь ходить? — Мартын боялся подняться.
— Встали! — Врач стал серьезным.
Его взяли под локти — и он поднялся.
— Снов-то больше нет, — сказал он.

6. ПОСТ

Ночью, чтобы не уснуть, медсестра Маруся кривлялась сама себе, глядясь в выгнутую никелированную поверхность бикса. И увидела в ней отражение осторожно подходящего к ней человека. Дождалась, когда он подошел совсем, и обернулась, чтобы напугать первой:
— Ну, чего, Мартын?! Что ты бродишь ночью? Спи!
Подошедший не ожидал и, растерявшись, попросил радедорм.
— Иди! — сказала Маруся.— На три месяца вперед радедорм сожрали. Через неделю зайдешь...
— Жалко, — сказал подошедший и пошел прочь по коридору.
Он едва успел дойти до двери, ведущей на лестницу, — сестра закричала страшно, одним воплем отпихивая от себя зачем-то стол, чтобы убежать, чтобы догнать? Спрятаться? Кричала и не могла оторвать взгляда от человека, который, быстро оглянувшись, исчез на лестнице. Он был как две капли воды похож на Мартына, но у него было две ноги.

7. СВОИ И ЧУЖИЕ

Опять было лето. Мартын ходил по двору на протезе почти уверенно, хотя и уставал.
Они собирались в садике возле кухни перед обедом и после ужина. Играли на гитарах, рассматривали армейские альбомы, играли в карты, пели, говорили об оружии и были недосягаемы для остального мира, потому что в прошлом их была война. Медсестра, которая когда-то пристегивала Мартыну протез, ждала его соседа постарше.

Нам сказали: там, на дороге, мины!
Нам сказали: «Нас засада ждет!»
Но опять ревут бронемашины.
И колонна движется вперед, —

пел тот, которого ранило в мошонку. Лицо у него было вдохновленное и суровое. Он готов был сражаться и дальше.
— Маруся, слышал, Мартына видела на двух ногах.
— Опять?
— Не, тогда еще. Я ей сказал: «Ты, старуха, при аптеке, осторожнее с препаратами, еще не то увидишь».
— ...и в Африке туз.
— У нас Рыжий был. Ни разу не выстрелил — там же.
— Я говорю: «Ты, сука, ты второй день из Союза, оглядись! Не та точка, здесь «духи» сейчас будут и «шмели» — тюх-тюх — через время.
— Какие шмели? — спросил парень с перевязанным носом.
— Ты сколько там был?
— Одиннадцать часов.
— «Шмель» — это вертолет огневой поддержки, — объяснили ему. — Прилетает — и пятнадцать минут обрабатывает. И все. У него только руль не стреляет.
— А...
— Он мне: «Неисполнение приказа!..» Я ребят отозвал, все умные — за мной, а он там как стоял, так и стоит навечно с исполнительными...
— ...переулок Дружбы, дом 5...
Мартын подошел к сестре. Она улыбнулась — сморщила лицо:
— Все?
— Отползаем, — сказал Мартын.
— Куда решил?
— А куда первый самолет.
— Счастливо. — И опять посмотрела на «своего». Он переписывал песню, которую пел раненный в мошонку:
— Обожди, помедленней. «Я глотаю пыль...»
— И трясу яйцами от страха, — бросил кто-то, проходивший мимо.
— Правда, что ли?
— Козел. «Глотаю пыль и обливаюсь потом».
Мартын закрыл глаза и подставил лицо солнцу и не сразу увидел Рыжего, который появился внезапно за больными. Не подходил, смотрел и смотрел на Мартына, во взгляде его не было укора, он смотрел, как смотрят на чужого, лицо его было видно теперь: оно было чистым. Он повзрослел, если может повзрослеть убитый в девятнадцать лет безвинный человек.
Мартын увидел его и обрадовался. Показал протез, улыбался. Сказал:
— Тебя давно не было. Где ты теперь живешь?
— Там.
— А почему домой не едешь?
— А ты поедешь?
— Нет.
— А спрашиваешь.
— Хорошо там сейчас? Конечно, хорошо. И аккордеон.
— Ой, правоверные идут! — заговорили раненые на двоих, которые всегда приходили позже, чтобы не привлекать внимания, но всегда его привлекали: азербайджанцы или абхазцы.
— Ты почему правоверных резала? — коверкая язык, полез к ним кто-то поздоровее. — Аллях-баши не простит!
Азербайджанцы огрызались, все внимание перешло к ним, но Рыжий сказал вдруг Мартыну строго и тихо:
— Вчера вечером ты бросил меня.
— Бросил? Я?!
— Ты так спешил. Если тебе хотелось побыть одному, надо было так и сказать.
— Я не понимаю! — Мартын помолчал, подумал. — А ты хорошо искал?
Рыжий молчал.
— Ладно, потом найдешь. Подумаешь, нога. Что она может одна?.. Я убежал от тебя... а больше я ничего не делал?
— Я не могу сказать. Только Камиллы нет уже несколько часов.
— Кого?!
— Аллях один! — говорил здоровый, и все смеялись. — Не велел обижать! Ай-яй!
Рыжий помолчал еще и исчез, дернувшись вдруг на неслышный Мартыну крик оттуда, куда он скрывался после встреч.

7. НОВАЯ ТРУДОВАЯ ЖИЗНЬ

Это был счастливый, хотя и трудный день.
У Мартына теперь была комната, где всегда был порядок. Перед тем как уйти на работу, он постоял в тот день перед зеркалом, разглядывая опухшее от вчерашнего питья и скандала лицо. Усы — гордость — «песнярские». Пошел, так же внимательно, как усы, оглядев комнату. Все в порядке.

Ждал целую минуту, спрятавшись за угол. Она появилась — высокая, гораздо выше его, — почти красивая.
Она уже взялась за ручку двери, когда он подошел и сказал открыто и просто, как репетировал:
— Привет.
Она отдернула руку, смотрела молча и мрачно.
— Я вчера тебе нахамил, извини, — сказал он и похлопал себя в наказание по рукам, коснулся ее руки. — Мне вообще нельзя пить.
Она, оскорбленная его вчерашней наглостью и вынужденная быть великодушной потому, что он калека, все-таки, почти неожиданно для себя, простила и усмехнулась грустно, не ему, а всем этим проклятым обстоятельствам:
— Да ладно. — И сразу нахмурилась опять. — Только больше не лезь, понял? У меня своя жизнь, у тебя — своя! И я не собираюсь!
— Я правда не хотел, — сказал он и опять тронул ее рукой.
— Пошли. — Она вздохнула и опять открыла дверь.

Плохо только, что они работали в одной комнате. Кроме них там сидела еще одна девушка, Анжелика, настолько некрасивая, что ее можно было не принимать в расчет. Мартынов — а работали они в отделе учета военкомата — старался вести день прилично: его, кажется, простили.


— Вот эти люди, — выкладывал он перед здоровым бородатым мужиком лет двадцати восьми учетные карточки с фотографиями, — должны будут поехать на сборы вместе с вами. Посмотрите внимательно: они чем-то хуже вас? По-моему, нисколько.
Мужик молчал, с трудом сдерживая раздражение.
— Однако ни один не додумался до такого. — Мартын бросил перед мужиком бюллетень. — Мы же проверяем бюллетени. А вашу липу я пока военкому не показывал. Не хочется, честное слово. Неужели вас не унижает? Сильный, судя по вам. Здоровый. Инженер. И готов унизиться до такой степени.
— Заткнись, а? — попросил мужик.
— Да мне вас жалко! — Мартын покраснел. — Вам два месяца отслужить! И все. Чего вы все боитесь? В лесу, полтора часа от города. Так скоро армии не останется, вон женщин будем обучать, — кивнул на девушек. — Что делать, я не знаю. — Постоял, подумал, повернулся к высокой девушке. — А что ему может быть за подделку бюллетеня?
— Расстрел, конечно, — ответила та в ту же секунду, с ненавистью и брезгливостью глядя на Мартына: можно было подумать, что она сейчас выругается страшным мужицким матом или запустит в него тем, что попадется под руку.

Он ушел из комнаты, прошел к выходу, растерянный такой явной неприязнью. Подошел к старому вахтеру, с которым одним у него все было обговорено. Тот, завидев Мартына, встал и вытащил папиросы. Мартын закурил, и они постояли молча у открытой двери. Около военкомата сидел на тротуаре студент и торговал букетами опавших листьев: двадцать копеек пучок. Рядом с ним стояли еще двое в туфлях на высоких каблуках.
— Мать пишет? — спросил вахтер.
Мартын дернул головой вверх: еще как! Не то слово.
— Э-э! — Вахтер выдохнул дым, и они оба, по-разному, посмотрели на студентов.
— Римский-Корсаков. «Полет шмеля», — объявили вдруг по транзистору. Мартын не поверил, изумился — и заржал вдруг истерически. Его не поняли. Он смотрел на удивленные лица и смеялся во все горло и не мог остановиться.

Он умылся и вышел из туалета опять в боевом настроении, даже задержался у Доски почета, где висел его портрет, и услышал случайно, как Анжелика — та, некрасивая, — выговаривала мужику с бородой:
— ...инвалид, между прочим!.. и орден... грубить!.. интернациональный долг... за Родину... Где? Вы не знаете — где?!
И это заступничество было так неожиданно и приятно, что Мартын внимательно рассмотрел Анжелику, когда она шла к их комнате.

А в комнате, где все трое работали молча, опять рассмотрел Анжелику, стараясь не видеть ту, высокую, которая уже точно была проиграна. Нет, никакого более унизительного имени, чем Анжелика, для нее нельзя было придумать.
— Анжелика, — сказал он. — Ты почему горбишься?
— У меня кифасколиоз, — ответила она.
— Лечиться надо. — Мартын был рад, что на высокую ему теперь наплевать.

Дома он пересчитал деньги — уже порядочная пачечка трешек, уложил по трем разным местам. Посидел. На будильнике было всего десять.
Он надел протез и вышел в длинный коридор, включая по дороге лампочки. Добрался до телефона, набрал номер по записной книжке:

— Добрый вечер. Извините, что поздно. Анжелику можно к телефону?.. Анжелика? Это Валера Мартынов. Не ожидала? У тебя нет случайно какого-нибудь пособия по математике? Почему поступать? Я могу и восстановиться на первом. Да. Если найдешь, завтра на работу принеси? Спасибо. Пока. — Повесил трубку и пошел в комнату, выключая лампочки.

Сидел в комнате с другим выражением на лице: как будто ему пообещали не пособие, а нечто большее, им еще не изведанное.
И перед тем, как уснуть, включил магнитофон и послушал, кажется, «Пинк Флойд». Попел. Лег удобнее и закрыл глаза. Снов он больше не видел.
...

9. ПОКУШЕНИЕ

Ночью дверь в комнату Мартына открылась. Человек вошел и долго стоял у двери, вслушиваясь в дыхание спящего. Вытащил нож — нож едва видно сверкнул в свете с улицы, — и пошел к кровати, неслышно и отчаянно. Наткнулся в темноте на протез, стоящий у кровати, загрохотал стулом и протезом. Мартын вскочил, вошедший упал, Мартын хватил его протезом, наткнулся рукой на нож, закричал от боли, — и сразу спрыгнул с кровати и ударил вошедшего, машинально, как учили, крикнул:
— Помогите!
А тот застонал и пробормотал что-то неразборчиво, ясно было только одно слово:
— Слабо!.. — и мычал, и ругался по-своему, на языке, которому Мартына не учили ни в школе, ни на первом курсе института.

10. ФОРМАЛЬНОСТИ

— В мире страстей, — сказал следователь. — Садись.

Мартын сел — у него была перевязана рука, ему было неудобно на костылях, — сел и сразу сказал:
— Я его не хотел так... уродовать. Мне сейчас сказали, что он... Квартира была закрыта, у него нож...
— Ну и зря сказали, — ответил следователь.
Мартын потянулся за спичками, и следователь не помог ему.
— А ты нормально отделался. Сам ходишь.
— Повезло. Если бы не нога, он попал бы в кишки, а не в руку.
— Нога?
— Я ставлю ее на стул у кровати, чтобы сразу дотягиваться. А он споткнулся, и я проснулся. А то бы прирезал, как свинью. Я же оборонялся.
— Не волнуйся.
— Я не волнуюсь.— Мартын осекся и почувствовал, что может поймать у следователя то самое, брезгливое выражение, каким смотрела высокая девушка, и это почему-то успокоило его.
Следователь достал бумаги, ручку, пачку фотографий.
— Ну что. Дело будет продолжено, но с тобой мы прощаемся. Остались формальности. Кого из этих женщин ты знаешь? — Перед Мартыном легли фотографии, на одной из них была Камилла.

Он ткнул в ее фотографию. Следователь кивнул, писал.
— Имя, где познакомились, когда.
— Камилла. Еще до присяги. Фамилию не знаю. Следователь писал: он знал наперед и писал вперед.
— Больше не встречались, — не спрашивал — диктовал сам себе.
— Откуда? Нас после присяги через сутки уже...
— И напавший на вас вам не известен.
— Я его видел один раз, тогда. Обычно дома был ее отец, один раз — брат. Но сам бы я его не вспомнил.
— Значит, что. Ваше присутствие в госпитале в день смерти девушки подтвердили более двадцати человек. Алиби есть. — И вдруг замолчал, как будто ждал.
— А как? — сказал Мартын. — Я что, на протезе... на минуточку смотался, убил и приехал?
— Конечно, — улыбнулся следователь. — Конечно нет. И у напавшего на вас тоже нет доказательств, хотя он считает, что есть. Но юридической силы они не имеют. Хотя понять его можно: сестра умерла, через неделю — отец.
— Отец?
— Отец Камиллы, через неделю после похорон. Но брат ее категорически утверждает, что в течение нескольких вечеров слышал мужской смех возле дома.
— Нельзя же резать незнакомого человека за то, что кто-то где-то смеялся. Он с ума сошел.
— Да, может быть. Кстати, похоже. Он утверждает также, что, когда Камилла начала уходить по вечерам, он выследил ее и ее мужчину. И категорически утверждает, что это был ты.
— Пусть проверит числа. — Мартын пожал плечами.
— Потом они стали запирать ее на ночь, — продолжал следователь, — но однажды она все-таки выбралась из дома и вернулась только через день... Не вернулась — ее нашли утром без памяти. Кто-то над ней издевался, и издевался, судя по «почерку», профессионально. Вечером она умерла. И тогда ее брат нашел в ее вещах вот это. — Он выложил перед Мартыном еще одну фотографию. Тот взял ее — и сразу повернул обратной стороной. Следователь внимательно смотрел на него.

— Насчет дарственной надписи — не красней. В армии пошлятина — дело известное. И этот почерк твой, экспертиза установила. Но оснований для обвинений это не дает. Естественно. Хотя брат девушки решил, что дает, и взялся за розыск. И ведь искал почти полгода, упорно! Нашел, опознал. В принципе, его можно понять: сначала сестра, потом отец. Потом — восток, это тоже что-то... Распишись.
Мартын расписался.
— Теперь что?
— Все. Можно идти.
Мартын неловко, грузно вставал, следователь опять не помог.
— А как у нее фамилия? — кивнул Мартын на фотографию Камиллы.
— Зачем тебе?
— А я-то что? — почти крикнул Мартын.
— Ну, — следователь удивился. — Спокойно, — встал, чтобы проводить. — Все нормально. Иди и лечись.
— А я в Архангельск собирался, — сказал Мартын. — Парень один из госпиталя женится.
— А вы переписываетесь, поддерживаете отношения? — Следователь отвернулся, чтобы высморкаться, и Мартын успел схватить со стола фотографию, которую видел последней.
— Конечно, — сказал Мартын. — Я сам, может быть, женюсь. Еще не решил. На сотруднице.
— А, прости, который протез? — спросил следователь.
— Вот.
— Да? Я бы не догадался. А из чего?
— Дюралевый.
— Да, у нас протезы чудовищные. Хотя я бы не догадался.

Он вывел Мартына на улицу и уже совсем искренно удивился, когда увидел, что Мартын приехал на мотоцикле с коляской:
— Это ты на мотоцикле катаешь?
— Да. — Мартын сложил костыли в коляску.
— Ты смотри! Действительно, молодец.
— Обживаемся.
— И в Архангельск на мотоцикле?
— Нет. Слабо. — Мартын завел мотоцикл и уехал.
— А то давай, — с опозданием пошутил следователь.

Мартын доехал до перекрестка, остановился перед красным светом, посмотрел по сторонам. Увидел двух девушек на тротуаре, рядом с собой. Взревел газом на месте, напугал девушек и ухмыльнулся их испугу.

11. РЕШЕНИЕ

Он сидел дома и смотрел фотографию.

На него смотрело его собственное лицо. Выражение лица было не его: жестокое, наглое. Внизу четким и неуклюжим почерком была написана похабщина. Стояла дата.
И все-таки это было его лицо, и он сидел и не мог оторвать от него глаз.
— Рыжий, салага, я же просил тебя как человека!.. Я же велел тебе убить!.. Я же просил. А ты знал!
— Знал. А что толку... Мертвый не может убить живого, правильно? Кого убивать-то: его, тебя? Правильно? Ты меня с ума свел, старик. — Рыжий сидел рядом, совершенно сумасшедший и добрый. — Ты не прав, старик. Ты, старик, меня убил, козел. Тьфу! Специально! — И погрозил пальцем, и опять посмеялся.

12. ДОРОГА

В пропускном зале аэровокзала проверяющая аппаратура сработала, милиционер подскочил к Мартыну, но он уже знал, что так будет, поэтому сошел со ступеньки, задрал штанину и показал протез:
— Могу отстегнуть. Только тогда на ручках понесешь. Отстегнуть?
Милиционер промолчал и пропустил. Остальные сразу смотрели вслед, не сказать чтобы с жалостью. Если и жалели, то недолго, до тех пор пока он не скрылся из виду. А самая молоденькая сморщилась и передернулась, как если бы примерила на себя «такой ужас».
Его видно было через стекло, когда он ждал автобуса. К нему пристал мужик, здоровый, плохо бритый. Говорил и спрашивал. Мартын отвечал коротко, мужик разговорился, возмущался.


Потом, когда прилетели, он спрятался от него. Мужик вернулся с коньяком и спрашивал персонал вокзала:
— Совсем пацан, двадцать лет!.. Японский бог, вот куда он один? Ты понимаешь: калека, «Мересьев», а держится, ой! В аэропорту садимся, проверялка пищит...

Он очень устал, пока ехал в автобусе. Ему казалось, что нога дергается. Она не могла дергаться, но ее саднило от непривычки, от долгого напряжения.
Автобус был переполнен, возле него стояла старуха, в упор смотрела на него, готовая взорваться бранью оттого, что он не встает и не усаживает ее. Он молчал.
Кто-то сзади Мартына ответил на старухин взгляд по-таджикски, еще один брезгливо бросил слово. Теперь на него смотрели все, кто сидел к нему лицом, но он молчал, не вставал, наливаясь ненавистью.

Он шел очень долго в гору и проклял все на свете за то, что не взял с собой костыли.
Он дошел наконец до их дома и упал на землю. Отстегнул, почти оторвал протез. Долго и тяжело дышал, заплакал и сразу перестал плакать. Огляделся.
И сразу увидел того, кого искал.

13. СМЕРТЬ

Он был в точности такой, как Мартын.

Он лежал у воды, загорал или просто спал. Мартыну было плохо видно, но он понял, что это именно Тот, кто ему нужен. Он посидел, долго. Совсем отдышался и опять надел протез.

Он еще зашел на почту и отправил оттуда длинную телеграмму.
— На бланке? — спросила почтальон.
— Да, обязательно.
— Рубль восемьдесят, — сказала почтальон.

Он опять забрался на гору, опять устал и опять сидел, отдыхая.
Тот, спавший, проснулся, потянулся. Его движения не были движениями Мартына, совсем. Он двигался плавнее, наверное, он уже был мужчиной, он был взрослый и сильный. Он зевнул, клацнул зубами и засмеялся от удовольствия, что так смачно клацнул. Уверенный и абсолютно голый.
Потом он купался в ручье, а Мартын смотрел на дом.
В доме, видно, никто не жил с тех пор. Дверь была заколочена. Он оглянулся и увидел столб, который они с Рыжим успели вкопать в тот раз.
Тот вылез из воды — и вдруг в доме неслышно почти, негромко брякнул аккордеон. Как будто кто-то двинул мехи.

Мартын вздрогнул всем телом — Тот обернулся рывком, и на лице его был оскал, как у животного, когда оно недовольно или готовится к прыжку. Мартын улучил эту секунду, чтобы внимательно и жадно рассмотреть Того еще раз.
Если бы оказалось, что в доме есть кто-то живой, Тот вцепился бы ему в горло и задавил... или выслеживал бы, а убил потом, с наслаждением. Он умел убивать!

Дом молчал.
Тот надел джинсы и пошел. Здоровый и сильный, на двух ногах. Свирепый и мстительный, как животное.

Мартын дождался, когда Тот скроется из виду, достал пистолет, прикрепленный к протезу, вложил дуло себе в ухо — и спустил курок.
Тот обернулся на звук выстрела — выстрелов он не боялся—и пошел дальше, с горы. В долину. К людям.

7 April 2009

Надежда Кожушаная. «Война» («Нам не дано предугадать...») киносценарий / Nadezhda Kozhushanaya “War” screenscript

Из книги «Надежда Кожушаная. Прорва и другие киносценарии» [киносценарии и эссе]. СПб.: Сеанс, Амфора. 2007

Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

В то воскресенье осенью 1941-го женщин с ее завода отправили на уборку моркови, всех, кто мог работать: от пятнадцати до семидесяти.
Таня — ей было шестнадцать — работала как заведенная. Ей сказано было работать, ни о чем другом она больше не думала. Поэтому солдат на дороге не заметила бы, не позови ее женщина, которая больше всех любила, когда Таня «представляла»:
— Тань, смотри, кто идет!
Взвод сам собой встал, смешался. Солдаты уже перекликались с женщинами, некоторые из них пошли на поле. Лейтенант молоденький, чтобы не терять своего командирского достоинства, объявил перекур.
— Тань, скажи «морковки!» — нашептывала женщина.
— Эй, морковки! — крикнула Таня.
— Вот дура! — закатилась женщина.
— Завелись, — бросила старуха.
— Пигалица! — крикнул на Таню лейтенант.
— Ладно, помалкивай, обмылок!
— Ладно, сам помалкивай!
— Взвод!.. — скомандовал лейтенант.
— Тань, уходит! — заволновалась женщина.
— А он баб боится! — крикнула Таня.
Солдаты смеялись, глядя на лейтенанта.
— Ты сама не испугайся. — Лейтенант смотрел в упор.
— А ты зайди, посмотрим! — кричала Таня. — Адрес сказать?
— Сейчас докричишься! — пригрозил лейтенант.
Взвод зашагал.
— Маклина, восемь, квартира двадцать девять! Только не забойся!

Солдаты подмигивали Тане, и только самый маленький без улыбки смотрел на нее. Она орала во все горло, как орут с усталости:
— Зайди-зайди, я тебя напугаю!
— Давайте, забирайте ее с собой! — кричали женщины.
— Ведь вот ничего не боится, — косилась на Таню одна с густыми бровями.
— Ладно-ладно, не суетись! — крикнул лейтенант на прощанье. — А то не зайду!
— Не ладно, не ладно! — орала Таня.
— Хватит орать! — одернула ее старуха.
— А чё такого? — Таня пожала плечами. — Сами смеются...
— Ой, я с ней умру, — хохотала женщина, которая подначила. От смеха сразу потекли по лицу слезы — и она уже ткнулась себе в колени и заплакала по-настоящему.


Таня открыла дверь и растерялась: лейтенант пришел.
— Спишь?
— Мне в первую, — сказала она. — Проходите. Там не убрано, а так никого нет. — И покраснела.
— Ладно, спи. — Он нагнулся к кошке, которая во все горло орала на лестнице.
— Она блохастая! — сказала Таня, просыпаясь окончательно. Лейтенант дернулся, кошку не тронул, ушел.
— Я через часик зайду. Спи!

Она постояла у двери, услышала, как хлопнула входная дверь. Пошла на кухню, вытащила из ящика сэкономленный сахар...
Через десять минут была уже на рынке, меняла сахар на кусок хозяйственного мыла...
Дома аккуратно вымыла руки и голову в тазу, припрятала обмылок, посидела без дела. Смотрела на огонь в печке, не двигалась.

Лейтенант пришел опять, как обещал.
— Дверь открыта, не боишься?
— Я иногда не слышу, как стучат. — Она повела его в комнату, была серьезна, торжественна.
— Положи куда-нибудь. — Он дал ей консервы, хлеб, яблоко.
Она взяла, спрятала в тумбочке.
— Поешь, — сказал лейтенант.
Она откусила от яблока. Он смотрел на улицу поверх занавески. Потом на нее.
— Не смейся, — сказала она.
— Я не смеюсь, — ответил он.

Он спал. Она сидела за столом, боком смотрелась в зеркало, искала, что изменилось в ее лице, раскладывала карты:
— Тридцать шесть картей четырех мастей, скажите всю правду, что ожидает червонную даму... — И опять смотрелась в зеркало, но так и не нашла, что изменилось. Забыла про карты, улыбалась, заново шептала про тридцать шесть картей и серьезно смотрелась в зеркало.

Он проснулся и сел резко, так что она испугалась.
— Сплю?! — Посмотрел на будильник. На будильнике было почти три. — Прости. — Взял ее за руку, усадил рядом, обнял. — Тебе пора? Я провожу.
— Нет! — Она испугалась. — Мне в первую, я же говорила!
— Хорошо выглядишь. — Он увидел по правилам накрытый стол: хлеб, консервы, салфетка. Сел есть, объяснил: — Проголодался.
Она смотрела, как он ест, радовалась.
— А ты что про меня утром подумал?
— Про тебя?.. Стоит, орет... — Он вспомнил, крутнул головой. — Маленькая, а нахальная!..

— Руки в земле! — подсказала она. Она была счастлива, как ребенок, когда ему рассказывают, каким он был в младенчестве. Ей хотелось говорить и радоваться вместе. — И главное, я даже не думала, что меня на морковку пошлют! Я по полторы нормы в смену вырабатываю и пять недель в ночь выходила — запросто могли бы не послать! Или вы по другой дороге пошли!..
Он поел, отодвинулся дальше.
— У меня знаешь какая квартира! — сказала она. — Потом увидишь. Только там не убрано. Или хочешь — спи.
Он молчал, смотрел, теперь уже без улыбки.
— Что? — спросила она.
— Вспоминаю: спирт брал?.. Нет, не брал... Ну что? На работу не опоздаешь? Будильник есть?
Она махнула рукой:
— Я все равно не усну!
— Давай поставь. Мало ли.
Она завела будильник, он посмотрел: на пять часов, спросил:
— А он звонит?
Она рассмеялась радостно, искренно:
— А как еще! За мной начальники заходят?! У нас один раз опоздай, я бы здесь не сидела. У меня и радио нет.
Он опять долго смотрел на нее, встал:
— Ну что: на руках тебя поносить? — Подхватил, посадил на плечо, понес в коридор, нарочно кряхтя.
Она смеялась от неожиданного счастья.
— Ты!.. Худая, а тяжелая!.. Ухо отпусти!
Он скакал по гостиной:
— Где работаешь-то?
— На за-а-во-де!.. — Она смеялась, старалась удержаться. — Военном!..
— Помощница! Я воюю — она пули льет!.. Завтра не уснешь, помощница?
— А! — Она махнула рукой. — Я, когда работаю, вообще как машина! Могу не есть даже!.. Теперь налево!
— Будильник не услышим. — Он остановился.
— Я все равно не лягу!
— Принеси. — Он опустил ее на пол. — Давай, давай быстро! Она помчалась в свою комнату, вернулась, поставила будильник на пол в коридоре и с размаху бросилась к лейтенанту.
— Расшибешься! — Он засмеялся. Отодвинулся.

Будильник гулко тикал в коридоре.
— А здесь мое самое любимое зеркало, венецианское. Знаешь, как зеркала проверять? Свечку подносишь — если один раз отражается, значит, простое зеркало. А если много раз — значит, венецианское. Очень красивая вещь.
Они стояли в пустой комнате, смотрели на светлое пятно на обоях, где когда-то висело венецианское зеркало.
Ей хотелось, чтобы у нее все было хорошо, чтобы он не волновался за нее:
— А я сразу привыкла одна. Я вообще могу: когда страшно—я сразу не думаю, и все.
— А если разбомбит?
— А! — Она махнула рукой. — Что сейчас думать: разбомбит? А!..
— Молодец, — сказал он. — Ладно, дальше пошли. Пошли, пошли, время тикает, вперед! — Он повел ее дальше.

Они сидели в дальней комнате на развалившемся диване.
— Они у нас в деревне каждый год отдыхали, я ей все время на заказ шила. А родители умерли — взяла и к ним приехала сюда. Они сразу приняли. Ну, не шить, в домработницы... У меня родители в один день угорели, я говорила?.. А расскажи про тебя.
— А я вчера с девушкой познакомился. Она мне письма писать будет.
— А я сроду ни одного письма не написала.
— Тогда я ее, наверное, с собой заберу. Мне без нее — смэрть!.. — Он замотал ее в одеяло, обнял.
Она вырвалась, выскочила из одеяла, закрыла дверь в коридор:
— А то тикает!..

Они смеялись до упаду в комнате, которая раньше была столовой. Они вымыли и накормили кошку. Кошка вылизывалась, мокрая, тощая.

Они опять были в ее комнате, доедали его гостинцы.
— Отработаешь сегодня — выспись как следует. Вообще отдыхай побольше. — Он был спокоен, прощался легко, благодарно.— Тебе главное — войну переждать. А потом у тебя хорошая жизнь будет, вот увидишь... Плохо, что не поспала... Черт, точно Еремин спирт вытащил! Я помню, что брал. Это он так говорит: смэрть. Это он утром сказал: иди, пока зовут. Про тебя. Нет, по-хорошему, правда. С увольнительной помог.

— Только, Саш, давай к соседке вместе пойдем, — попросила она.
— Зачем?
— За бумагой. У нее точно есть, и она дома сейчас, я точно знаю.
— Не, Танюш... Не надо никого...
— Пойдем! — Она тянула его за руку. — Ты постоишь — и она не заругается, что поздно!
— Не, Тань, без меня.
— Постоишь — и все! Наверху, вот над нами!
Он вырвал руку. Зло, как чужой.
Она испугалась. Напряглась.
— Начинается, — сказал он. — Утром какая была смелая-хорошая. — Он тряхнул ее. — Ну!
Она робко улыбнулась, села. Он усмехнулся:
— Уселась. Ну-ка, быстро к соседке! Чтобы одна нога здесь!.. — И не договорил, она была уже на лестнице.
Вынеслась наверх, через одну-две ступени, стучалась:
— Что?! Кто?! — испугались в квартире.
— Извините, что поздно! Это Таня Агеева, из двадцать девятой, Игнат Иваныча домработница! Мне тетрадку надо!
— Игнат Иванович эвакуировался! Какая Таня?
— А меня оставили! Тетрадку дайте, пожалуйста! У меня человек с фронта! С фронта!!!
Соседка высунулась с тетрадкой:
— А почему вы ночью стучите? Я вас не знаю.
— Спасибо. — Таня выхватила тетрадку.
Через ступеньку-две понеслась обратно, чуть не врезалась в стену с размаху, с размаху вбежала в коридор — его не было. В комнате его не было.
Ей стало страшно, жутко, она крикнула:
— Ну?! — и заорала изо всех сил.
— Ты что?! — Он выскочил из-за двери.
— Я думала, ты ушел. — Страх прошел сразу, она засмеялась. — Шинели-то нет!
— Дура... Я напугать хотел. Орет, как зверь, — обнял ее. — Ты что?
— Дали тетрадку, — сказала она. — Напишем?
Пальцы не гнулись — привыкли к другой работе.

— Курица. — Он отобрал у нее ручку, вырвал лист бумаги из тетради, написал номер своей части, вырвал еще лист. — Давай говори, что писать. А то не понравится.
— Здравствуй, дорогой мой муж Саша, — сказала она.
— Ладно! — Он шлепнул ее по спине. — Муж!.. Время посмотри.
Она взглянула на будильник в коридоре: было почти пять.
— «Здравствуй, дорогой мой муж Саша»,— прочитал написанное. — Дальше пишу: «Как ты воюешь?» Да?
Она вскочила, убежала. Принесла ему связку ключей, положила в карман шинели:
— Ключи. Меня не будет, чтобы на улице не стоять.
— Ну вот что ты!.. Ладно. «Как ты воюешь?» — Поцеловал, погладил: — Чудо ты!..— Стал писать дальше: — «Я живу нормально», да? «Верю в нашу победу...» Говори, что писать. «Береги себя» писать? Как твои подружки пишут?
— Я так быстро не могу, — смеялась она от счастья.
— Тогда сиди тихо. Пишу: «Учусь думать головой. Забыть тебя не могу...»
Она встала.
— Куда? Я кого воспитываю?
— Сейчас. — Она быстро вышла в кухню.
Положила в ложку кусок сахара, растопила над огнем, послушала, как Саша вдруг засмеялся в комнате. Вылила расплавленный сахар себе на ладонь, скорчилась, чтобы не завизжать от боли, обмотала руку тряпкой...
И вернулась к нему, села тихонько.
— Смотри! — Он улыбался, ему нравилось письмо. — «Здравствуй, дорогой мой муж Саша. Как ты воюешь? Пишет тебе твое чудо. Я живу нормально. Верю в нашу победу. Учусь думать головой... Любимый мой! До самой смерти не забуду эту ночь!..» Время посмотрела?
— Саш, я забыла сказать. Я вчера на заводе руку поранила, у меня сегодня отгул. Оставайся.
В коридоре резко зазвонил будильник.
— Тебе когда? — спросила она. — Не скоро?
Он не понял сначала. Он размотал тряпку, увидел ожог, бросил тряпку, смотрел на Таню, как будто впервые увидел.
— Правда, вчера, — сказала она. — Ты не заметил! За горячий резец хватилась, а на «морковке» земля на рану попала. Сегодня отгул. Читай. Что там?..
Он встал и стал собирать вещи.
— Ты куда? — спросила она.
Он молчал. Она заглянула ему в лицо:
—Ты уже уходишь?
Она принесла из другой комнаты хозяйский свитер, сунула ему в руку. Он швырнул свитер в угол. Она подняла.

Он искал что-то.
— Фуражку? — Она принесла фуражку.
Он взял не глядя. Собрался. Сел. Она присела тоже. Он хотел встать, она предупредила:
— Сначала встает кто младше. — И встала.
Он посмотрел на будильник:
— До Васильевского ходит что-нибудь?
— Трамваи. — Она пожала плечами, вяло, устало. Она выдохлась.
Он пошел к дверям.
— Я письмо завтра опущу, — сказала она.
Он ушел и закрыл за собой дверь.
Плакать она не могла. Она устала. Села и услышала будильник, поморщилась. Вынесла будильник в дальнюю комнату. Открыла входную дверь, убедилась, что лейтенант не прячется в подъезде, вернулась и потушила свет в комнате.

На улице уже начинался утренний обстрел. Лейтенанта остановил патруль, он ждал, пока майор проверял увольнительную.
— Времени впритык, а вы прогулочным шагом! Город знаете?
Рядом остановился мальчик лет одиннадцати.
— Не успеваете. — Майор отдал документы, посмотрел на часы. — Попробуйте напрямик. На трамвай надежды мало.
— Я покажу! — Мальчик побежал вперед.
Лейтенант — за ним, ключи от квартиры бренчали у него в кармане, он вытащил их, пошел быстрее.
Они зашли в подворотню. Лейтенант остановился, схватил мальчика за плечи, закричал:
— Маклина, восемь, квартира двадцать девять!.. Сделай! Недалеко! Таня! Таня Агеева! Чтобы шла!.. Сделай! Маклина, восемь!..
Мальчик слушал, кивал. Побежал обратно. Лейтенант выскочил на улицу — остановился трамвай.

Мальчик скачками поднялся по лестнице до Таниной квартиры, задыхаясь, пробовал ключи, ронял, забывал, какой ключ он уже пробовал, какой нет, стучал кулаком, кричал:
— Агеева! Открывайте! Вам на работу!..
Дверь открылась. Он вбежал в квартиру, оглядываясь. Услышал будильник, побежал на звук:
— Я что, должен полдня... — Увидел пустую комнату, будильник на полу и вдруг замер, испугался, сжался... Кинулся вон из квартиры.
Лейтенант поймал его на лестнице, убрал с дороги, побежал в квартиру, мальчик за ним:
— Она не говорит!..

Лейтенант содрал с нее пальто, одеяло: она спала, крепко, как умерла, как ей давно хотелось выспаться. Он кинул ей юбку:
— Одевайся. — Помог, кое-как застегнул, сказал мальчику: — Она уснула.
Мальчик с ненавистью смотрел на нее.

Они выскочили из подъезда.
— Куда идти? — крикнул лейтенант. — На завод? Куда?
— Туда!
Мальчик забежал вперед:
— Товарищ лейтенант, идите, я ее отведу!
— Я сама!.. Я скажу, что на станке, мне поверят! Опоздаешь! Иди! — Вырвалась и побежала.
Лейтенант поймал ее. Мальчик ловил тоже, вцепился в рукав, зло:
— Иди, сволочь!.. Люди воюют!
— Я тоже, понимаешь, я в бою... — заговорил лейтенант без остановки, сосредоточенно. — Вчера я ничего не мог, поняла?.. Я тоже решил: ладно! Глаза закрыл — и легче! Каждого не пожалеешь!..
— Что — каждого? — спросил мальчик.
— Уйди!!! — крикнула ему Таня.

Она бежала, заглядывая в глаза лейтенанту, слушала, если не понимала — запоминала, что он говорит.
— Убивать надо, а откуда? — кричал лейтенант. — Я тоже думал: никаких там слез, все! А все же цепляются! Ты цепляешься, я цепляюсь... Не то... Война, понимаешь?! Долг. Смерть. Поняла?!. Не то... Главное: я знаю, ты пошла. Тебе поверят. Любишь меня? Не забудешь? Фамилия моя Саша Носов. Из Москвы. Брат есть...

Они стояли у завода, он обнимал, целовал ее на прощанье:
— Не кричи, да? Не кричи. Письмо опустишь? Чтобы я знал: ты живешь. Помнишь, как в письме: «Учусь думать головой. Забыть тебя не могу...» Хорошая. Любимая. Родная. Моя. Одна. Иди!
Он толкнул, она пошла, потом побежала.
— Не оглядывайся! — крикнул он.
Вслед не смотрел, не проверял. Послушал взрывы, сориентировался. Увидел невдалеке патруль — рванулся в другую сторону. Он вбежал в глухой проходной двор — и там сразу же ухнул разрыв. Дом разломило пополам, и одна половина его осела на землю.

Таня шла к заводу.
«Здравствуй, дорогой мой муж Саша. Как ты воюешь?»— вспоминала-сочиняла письмо к нему. — «Пишет тебе твое чудо. Я живу нормально. Учусь думать головой. Забыть тебя не могу. Любимый мой! До самой смерти не забуду эту ночь...»
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...