26 July 2009

Салман Рушди «На Юге» / Salman Rushdie In the South

Перевод - Леонид Мотылев

Esquire, №46 июль-август 2009
Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

День, когда Младший упал, начался так же, как любой другой день: взрыв тепла, разбегающегося воздушными волнами, трубный голос солнца, неостановимый прибой транспорта, молитвенное пение вдалеке, дешевая киношная музыка этажом ниже, громкий танцевальный номер с трясением бедрами по телевизору у соседа, детский плач, материнский окрик, хохот по неизвестной причине, алые плевки, велосипеды, свежезаплетенные косички школьниц, запах крепкого сладкого кофе, зеленое крыло, мелькнувшее на дереве. Старший и Младший, два глубоких старика, открыли глаза в своих спальнях на пятом этаже дома цвета морской волны в тенистом переулке почти у самого пляжа Эллиотс Бич, куда вечером, как всегда, придет молодежь для своих молодых ритуалов, и недалеко от рыбацкой деревушки, где у жителей нет времени для подобных вольностей. Бедняки - пуритане что днем, что ночью. А у стариков - у них свои ритуалы, для которых не нужно ждать вечера. Щурясь от кинжального солнца, пробивающегося сквозь жалюзи, двое мужчин с трудом встали на ноги и проковыляли на свои примыкающие друг к другу веранды, где они появились почти одновременно, как герои старинной сказки, попавшие в капкан роковых совпадений, неспособные избавиться от последствий несчастливой случайности.

Почти разом они заговорили. Произнесенные слова не были новыми. То были ритуальные речи, дань почтения новому дню в музыкальном формате «фраза - ответ», похожая на ритмические диалоги или «дуэли» виртуозов карнатической музыки во время ежегодных декабрьских фестивалей.

- Радуйся тому, что мы южане, - сказал Младший, потягиваясь и зевая. - Южные люди, живем на юге нашего города, на юге страны, на юге континента. Хвала небесам! Мы теплые, медлительные, чувственные ребята, не то что эти холодные северные рыбы.

Старший, почесывая сначала живот, а потом загривок, не преминул возразить.
- Во-первых, - сказал он, - юг - это фикция, существующая только потому, что все на нее согласились. Допустим, землю представляли бы не так, а наоборот. Тогда мы были бы северяне! Вселенная не понимает верха и низа. И собака не понимает. Для собаки нет ни юга, ни севера. В этом смысле стороны света похожи на деньги, которые имеют цену только потому, что люди так условились. А во-вторых, с чего ты взял, что ты теплый? И любая женщина расхохочется, если ей скажут, что ты чувственный. Что ты медлительный - это, конечно, правда.

Вот какие у них были отношения: они нападали друг на друга, как борцы старых времен, борцы, у которых левые щиколотки связаны одной веревкой. Этой веревкой было их имя. По странному совпадению, которое они в конце концов стали мысленно называть «судьбой», а вслух чаще «проклятием», у них было одинаковое имя, длинное, как у многих на юге, имя, которого ни тот ни другой не удосуживался произносить. Упразднив имя, заменив его первой буквой «А», они сделали веревку невидимой, но это не значило, что ее не было. Они походили друг на друга и кое-чем иным - высоким голосом, средним ростом, жилистым телосложением, близорукостью и тем, что, почти всю жизнь прогордившись здоровыми зубами, оба капитулировали перед унизительной неизбежностью протезирования, - но именно это неиспользуемое имя, симметричное «А», имя-которое-не-должно-звучать, соединило их, как сиамских близнецов, на десятилетия. Дни рождения у стариков, однако, были разные. Один опередил другого на семнадцать дней. Отсюда, видимо, и произошли Старший и Младший, хотя прозвища были в ходу так долго, что никто уже не помнил, чье это изобретение. А. Старший и А. Младший - вот кто они были сейчас и на веки вечные, Младший А. и Старший А., ссорящиеся до самой смерти. Им было по восемьдесят одному году.

- Выглядишь ужасно, - сказал Младший Старшему, как говорил каждое утро. - Выглядишь человеком, которого давно дожидается Смерть.
Старший, серьезно кивая и тоже соблюдая традицию их перепалки, ответил:
- Это лучше, чем выглядеть как ты - человеком, которого Жизнь гак и не дождалась.

Оба старика мучились бессонницей. Ночами, пока они лежали на жестких кроватях без подушек, неспокойные мысли их устремлялись в противоположные стороны. Из двоих Старший А. прожил намного более насыщенную жизнь. Он был младшим из десяти братьев, каждый из которых преуспел на своем поприще: спортивном, научном, педагогическом, военном, духовном. Он и сам в юности был чемпионом колледжа по бегу на длинные дистанции, затем поднялся до крупной должности в железнодорожной компании и за многие годы накрутил по железным дорогам десятки тысяч миль, убеждая себя и власти, что должный уровень безопасности гарантирован. Он женился на женщине с мягким характером, и у него родилось шесть дочерей и три сына, девять детей общим счетом, которые в свой черед оказались плодовиты и подарили ему тридцать три внука и внучки. Потомство его девяти братьев тоже насчитывало тридцать три человека, и дети всех этих племянников и племянниц увеличивали численность его родни еще на сто одиннадцать. Многие увидели бы в этих цифрах свидетельство того, что он счастливый человек, но у Старшего с его эстетическими склонностями они вызывали хоть и несильную, но постоянную головную боль. «Будь я импотентом, - часто говорил он Младшему, - жизнь была бы в миллион раз спокойнее».

Выйдя на пенсию, Старший каждый день приходил в кофейню, расположенную поблизости, в том же благополучном районе Безант Нагар, где он жил, поговорить с девятью друзьями о политике, шахматах, поэзии и музыке, и некоторые его комментарии на эти темы публиковала самая лучшая ежедневная городская газета. Редактор этой газеты был в числе его друзей, как и один из сотрудников редакции - местная знаменитость, в меру смутьян и не в меру пьяница, автор отличных гротескных политических карикатур. Еще в компанию входил известнейший астролог города, который начинал как астроном, но пришел к убеждению, что подлинные послания звезд улавливаются не телескопом; еще - человек, который много лет подряд палил из стартового пистолета на самых посещаемых городских бегах и скачках; и так далее. Старший очень дорожил обществом этих людей и говорил жене, что это замечательно, когда у тебя есть друзья, у которых каждый день можно поучиться чему-нибудь новому. Но все они уже умерли. Один за другим его приятели превратились в пепел, и даже кофейню, которая могла бы стать для него хранилищем памяти, снесли. Из десяти братьев он остался один, их жен гоже давно не было на свете. Его милая супруга и та скончалась, и он женился еще раз - на женщине с деревянной ногой, с которой был так резок, что удивлял этим детей и внуков. «В моем возрасте выбор маленький, - говорил он ей, не стесняясь, - вот и пришлось выбрать тебя». Она отвечала тем, что игнорировала его простейшие требования, даже принести воды, в чем ни один цивилизованный человек отказывать не должен. Ее звали Аарти, но он никогда не называл ее по имени. И никаких уменьшительных, ласкательных. Только «женщина» или «жена».

Старший отнюдь не был избавлен от возрастных болячек: тут тебе и ежедневные неприятности, причиняемые кишечником и уретрой, и ломота в спине, и боль в коленях, и молочная муть в глазах, и проблемы с дыханием, и ночные кошмары - в общем, медленный приход в негодность «мягкой машины». Дни тянулись в пустоте и бездействии. Раньше он, чтобы провести время, давал уроки математики, пения и Вед. Но ни единого ученика уже не осталось. Были только жена с деревянной ногой, расплывчатые фигуры на телеэкране да Младший. Отнюдь не достаточно! Каждое утро он сожалел, что ночью не отдал концы. Из двухсот четырех родичей немалая часть уже обрела вечный покой в погребальном пламени. Он не помнил в точности, сколько умерло, и всех имен память, разумеется, не могла удержать. Многие из живущих навещали его и были к нему внимательны. Когда он заявлял им о своей готовности к смерти, что происходило часто, лица их делались страдальческими, тела, в зависимости от характера человека, обмякали или выпрямлялись, и они начинали говорить со Старшим в утешительных, подбадривающих и, конечно, слегка обиженных тонах о ценности жизни, столь богатой любовью. Но любовь, как и все прочее, с некоторых пор его раздражала. Его семья, думалось ему, это гудящее облако москитов, а вся их любовь - сплошные укусы и зуд от укусов. «Вот бы изобрели против них такую спираль: зажег - и родня не подлетает, - говорил он Младшему. - Или сетку, чтобы натягивать над кроватью».

Младшему жизнь принесла одни разочарования. Он не ожидал, что она будет заурядной. Он рос у любящих родителей, которые внушили ему ощущение личной судьбы и предназначения, но на поверку оказался посредственностью, обреченной из-за скромных успехов в учебе на бумажную работу в городском совете по водоснабжению. Все его дерзкие мечты - об автомобильных поездках, железнодорожных путешествиях, полетах по воздуху и, может быть, даже в космос - давно ушли в прошлое. Несчастным человеком, однако, он не был. Личность менее оптимистичная, обнаружив, что страдает неизлечимой болезнью посредственности, вконец скукожилась бы - а он нет, он по-прежнему смотрел на мир ясными глазами, с открытой улыбкой. Правда, при всем его энтузиазме, при всем приятии жизни в нем все же чувствовался некоторый дефицит энергии. Младший не бегал, а ходил, и ходил медленно - даже в давно минувшие юные годы. Он терпеть не мог физических упражнений и посмеивался над теми, кто ими занимался. Не питал он интереса ни к политике, ни к всепроникающей культуре кино и киномузыки. Во всех значимых отношениях он предпочел не участвовать в параде жизни. Он не женился. Великие события восьми десятилетий произошли, не вызвав у него желания поспособствовать. Стоя в стороне, он смотрел, как рушится империя и рождается нация, и воздерживался от того, чтобы выразить свое мнение. Он был кабинетным человеком. Поддержание на должном уровне муниципальной водопроводной системы было для него достаточной жизненной задачей. Тем не менее сейчас он производил полное впечатление человека, которому жизнь все еще приносит радость. Он был в семье единственным ребенком, поэтому у него практически не осталось родни, чтобы заботиться о нем в его преклонные годы. Огромная семья Старшего давно уже взяла его под опеку: ему приносили еду, готовили завтрак, помогали в быту.

Иногда родственники, приходившие к Старшему в немыслимых количествах, поднимали вопрос о перегородке между квартирами: не убрать ли ее, чтобы два старика могли общаться более свободно? Но в этом отношении Младший и Старший были единодушны.
- Нет! - говорил Младший.
- Только через мой труп, - добавлял Старший.
- Что в любом случае сделало бы затею бессмысленной, - подытоживал разговор Младший.

Перегородка оставалась на месте.

У Младшего был еще один друг - Д'Мелло, человек двадцатью годами моложе, былой сослуживец по водопроводным делам. Д'Мелло вырос в другом месте - в Мумбаи, в легендарном городе, названном в честь богини-самки, в urbs prima in Indis [Главный город Индии – лат.], и с ним надо было говорить по-английски. Когда Д'Мелло приходил к Младшему, Старший дулся и сидел молча, хотя втайне гордился своим владением языком, который он называл «первым в мире». Младший старался не показывать Старшему, с каким нетерпением он ждал посещений Д'Мелло; не столь престарелый гость весь бурлил от космополитического оживления, которое Младший находил вдохновляющим. Д'Мелло всегда являлся с историями: то с гневным рассказом о несправедливостях, чинимых над жителями трущоб Мумбаи, то с анекдотами о личностях, весело проводящих время в Уэйсайд Инн - знаменитом мумбайском кафе в районе Кала Гхода («Черная лошадь»), который был назван так из-за давно демонтированной конной статуи. Д'Мелло влюблялся в кинозвезд Болливуда (на расстоянии, конечно) и сообщал кровавые подробности убийств, совершенных гуляющим пока что на свободе маньяком в мумбайском районе Тромбей. «Злодей до сих пор не пойман!» - восклицал он жизнерадостно. Речь его была пересыпана чудесными названиями: Борли, Бандра, Хорнби Веллард, Брич Кэнди, Пэли Хилл, звучавшими куда более экзотично и фешенебельно, чем прозаические названия мест, привычных Младшему: Безант Нагар, Адьяр, Майлапур.

Самая душераздирающая мумбайская история, которую рассказал Д'Мелло, была о великом поэте, жителе этого города, страдающем болезнью Альцгеймера. Поэт по-прежнему каждый день ходил в свой маленький, заваленный журналами офис, но теперь он не понимал, зачем туда ходит. Его ноги знали маршрут, так что он являлся, садился и смотрел в пространство до тех пор, пока не наставало время возвращаться домой, и тогда ноги сами несли его в убогое жилище через вечерние толпы поблизости от вокзала Черчгейт - мимо продавцов жасмина, мимо промышляющих малолетних воришек, мимо ревущих автобусов компании B.E.S.T., мимо девиц на мотороллерах «веспа», мимо вынюхивающих съестное голодных псов.

Когда Д'Мелло сидел у Младшего и рассказывал, хозяин испытывал чувство, будто он живет совсем другой жизнью, красочной, полной действия, что он становится таким человеком, каким не был никогда: динамичным, увлекающимся, втянутым в мировые дела. Старший, видя, как горят у Младшего глаза, всякий раз сердился. Однажды, когда Д'Мелло говорил о Мумбаи и его жителях с обычным для себя жаром и жестикуляцией, Старший, нарушив свое правило молчания, резко спросил его по-английски:
- Почему ваше тело все еще тут, хотя голова давно уже там?
Но Д'Мелло не стал обижаться. Он печально покачал головой. В родном городе у него уже не было точки опоры. Он возвращался в Мумбаи только в сновидениях и разговорах.
- Я умру здесь, - ответил он Старшему. - Здесь, на Юге, среди таких кислых фруктов, как вы.

Супруга Старшего, женщина с деревянной ногой, все чаще наполняла квартиру своими родственниками - так она мстила мужу за его нелюбовь. Она тоже происходила из большой семьи, исчисляющейся сотнями, и теперь принялась целенаправленно приглашать молодую родню - внучатных племянников и племянниц с женами и мужьями, и в особенности с детишками. Присутствие в маленькой квартире большого количества грудничков, годовалых, шустрых девочек с косичками и медлительных упитанных мальчиков льстило ее матриархальным амбициям и вдобавок, что было очень кстати, выводило Старшего из себя. Больше всего бесили его младенцы. Они гремели своими погремушками, агукали свое «агу-агу», кричали свое «уа-уа». Они спали, и тогда Старший должен был вести себя тихо, потом просыпались, и он не мог слышать своих собственных мыслей. Они ели, испражнялись, их рвало, и какашечно-рвотный запах оставался в квартире даже после их отъезда, смешанный с запахом талька, к которому Старший питал еще большее отвращение. «В конце жизни, - жаловался он Младшему, у которого часто спасался от визгливых орд своей и жениной кровной родни, - самым отвратительным кажется запах ее милого начала: нагрудничков, ленточек, нагретого молочка в бутылочках и распускающих вонь, присыпанных тальком задиков». Младший не мог удержаться, чтобы не ответить: «Скоро и ты станешь беспомощным. Тебе тоже понадобится посторонняя помощь для отправления телесных надобностей. Младенчество - не только наше прошлое, но и будущее». Гневное выражение лица Старшего показало, что стрела попала в цель.

Хотя они оба, надо признать, были везучими людьми. Они не страдали ни полной слепотой, ни абсолютной глухотой и, в отличие от поэта из Мумбаи, не лишились разума. Пищу они, конечно, ели мягкую, легко перевариваемую, но все же это не был стариковский слизистый супчик. Вдобавок они были более или менее ходячие и могли раз в неделю, медленно спустившись по лестнице на улицу, добрести, опираясь на палки и часто останавливаясь, до местной почты, чтобы получить по извещению пенсию. Необходимости в этом не было. Многие из молодых, наводнявших квартиру Старшего и вытеснявших его к Младшему, с которым он без конца пикировался, готовы были по первому слову сбегать за пенсией для двух немощных стариков. Но старики не хотели, чтобы молодежь бегала по их делам. Это было предметом их гордости (редкий случай, когда они сходились во мнениях): получить пенсию самостоятельно, отправиться на своих двоих туда, где, отделенный металлической решеткой, сидит почтовый работник, готовый выдать еженедельное вознаграждение за многолетнюю службу. «Видишь по глазам, что он нас уважает?» - громко спрашивал Старший Младшего, но тот помалкивал, ибо то, что он видел за решеткой, скорее смахивало на скуку или презрение.

Для Старшего поход за пенсией был актом, подтверждающим его заслуги; сколь бы ни была мала недельная сумма, она означала благодарность общества за труды его жизни. А для Младшего этот поход был актом вызова. «Я для вас пустое место, - сказал он однажды в лицо человеку за решеткой. -Деньги получил, и проваливай. Но придет и ваша очередь стоять там, где я стою. Поймете тогда». Одна из немногих привилегий дряхлого возраста - возможность резать правду-матку даже незнакомым людям. Никто не велит тебе заткнуться, и лишь немногим хватает духу ответить. Они думают, приходило порой в голову Младшему, что нет смысла спорить с теми, кто вот-вот протянет ноги. Он понимал природу презрения в глазах почтового работника. Это было презрение жизни к смерти.

В тот день, когда Младший упал, они со Старшим отправились на почту в обычное время - поздним утром. Год кончался. Местные христиане, включая Д'Мелло, только что отпраздновали рождество своего Спасителя и приближение Нового года с его обещанием будущего и даже нескончаемого будущего, в котором череда подобных праздников, разделенных годичными промежутками, тянется в самую вечность, беспокоило Старшего.
- Либо я умру в ближайшие пять дней, и никакого Нового года для меня не будет, - сказал он Младшему, - либо начнется год, в котором мне уж точно придет каюк. Так что радоваться особенно нечему.
Младший вздохнул.
- Своей черной меланхолией, - со стоном проговорил он, - ты меня для начала уморишь.

Фраза показалась обоим настолько забавной, что они громко расхохотались, и потом им понадобилось некоторое время, чтобы отдышаться. Они в этот момент спускались по лестнице своего дома, так что смех был небезопасен. Они стояли, вцепившись в перила, и пыхтели. Младший находился ниже Старшего, он уже миновал площадку третьего этажа. Это был их обычный способ спускаться - на расстоянии друг от друга, чтобы, если один упадет, он не сбил с ног второго. Они были слишком ненадежны, чтобы доверять друг другу. Доверие - тоже возрастная привилегия.

Во дворе они немного передохнули под деревом «золотой дождь». На их глазах оно из крохотного саженца вымахало на свои нынешние великолепные двадцать метров. Его быстрый рост, хотя они об этом никогда не говорили, был им неприятен, поскольку намекал на скоротечность всего и вся. Кассия трубчатая - вот другое название этого дерева, одно из многих. На их родном южном языке это конраи, на северном - амальтас, на языке цветов и деревьев - cassia fistula.
- Теперь оно перестало расти, - одобрительно произнес Младший. - Поняло наконец, что вечность лучше прогресса. В очах Господа время неизменно. Это понимают даже деревья и животные. Только люди воображают, будто оно куда-то движется.
Старший фыркнул.
- Дерево потому больше не растет, - сказал он, - что такая у него природа. И у него, и у нас. Мы тоже скоро поставим точку.

Он надел на голову серую фетровую шляпу и вышел через ворота в переулок. Младший ходил с непокрытой головой и по традиции носил сандалии и оборачивался в белую ткань (вешти), поверх которой на нем была длинная голубая клетчатая рубашка. Но Старшему нравилось отправляться на почту этаким европейским джентльменом в костюме и шляпе, поигрывающим тростью с серебряным набалдашником, этаким Красавчиком-как-его-там-с-Пиккадилли, про которого он читал, или «человеком, банк сорвавшим в Монте-Ка-а-арло» из его любимой старой английской песенки, который «прогуливался в Булонском лесу с независимым видом».

Тенистый переулок выходил на яркую, залитую солнцем улицу, где шум транспорта заглушал не столь громкую музыку моря. Берег был всего в двух кварталах, но городу не было до этого дела. Младший и Старший медленно ковыляли мимо гомеопатической аптеки, мимо обычной аптеки, где медикаменты из категории «строго по рецепту» можно запросто купить, не беспокоя никакого врача, мимо магазина, торгующего орехами и красным перцем, очищенным маслом и импортным сыром, мимо книжного лотка на тротуаре, где нагло выставлены пиратские издания популярных книг, - ковыляли и смотрели на светофор, до которого еще идти было шагов сто. Там им предстояло пересечь трассу, где царило беззаконие, где сражались за пространство десятки видов транспорта. Затем поворот налево, еще шагов сто ходу, и вот она, почта. Молодому человеку пять минут туда-обратно, а двум старикам полчаса минимум в одну сторону. Солнце светило им в спину, и оба они, медленно подвигаясь вперед, глядели на свои тени, лежавшие на пыльном тротуаре бок о бок. Точно любовники, подумалось обоим, но ни тот ни другой, конечно, эту ласковую мысль не высказал: слишком уж въелась в них привычка пикироваться и ворчать.

Потом Старший жалел, что промолчал.
- Он был моей тенью, - сказал он женщине с деревянной ногой, - а я его. Две взаимные тени - вот к чему мы свелись. Старики движутся через мир молодых, подобно теням, их не видно, они не стоят внимания. Но тень видит другую тень, понимает, кто она такая есть. Так и мы. Мы знали, позволю себе сказать, кто мы такие есть. А теперь я кто? Тень без тени. Тот, который меня знал, не знает теперь ничего, и поэтому я никому неизвестен. Что это, женщина, если не смерть?
- Нет, это не смерть. Смерть будет, когда ты перестанешь болтать, - ответила она. - Когда все эти глупости перестанут сыпаться у тебя изо рта. Когда и сам твой рот сгорит в огне. Вот тогда будет смерть.

Это было самое длинное, что она сказала ему более чем за год, и он почувствовал, как она его ненавидит и как ей жаль, что упал Младший, а не он.

Это произошло из-за девиц на «веспе», из-за девиц, ехавших в колледж на новеньком мотороллере «веспа»: косички вытянулись горизонтально, девчонки хихикают, летят навстречу убийству. Их лица хорошо запомнились Старшему: высокая и худая за рулем, коренастая сзади - прочь из-под колес, кому жизнь дорога! Хотя именно им-то она и не дорога. Жизнь стоит дешево, как их тряпки, несколько раз надетые и выброшенные, как их музыка, как их мысли. Вот каким судом он их судил, и когда выяснилось, что они не заслуживают такой суровой характеристики, изменить мнение было уже трудно.

Вообще-то они были серьезные студентки, худая изучала электроинженерию, ее подруга - архитектуру, и несчастный случай на них очень даже подействовал: обе испытали ужасный шок и чувство вины, из-за которых они неделю за неделей почти каждый день молча стояли, склонив головы, напротив дома Младшего - просто стояли, покаянно опустив головы и ожидая прощения. Но прощать их было некому: тот, кто простил бы, умер, а тот, кто был жив, не хотел. Высокомерный Старший смотрел на них с презрением. Чем, спрашивается, они считают человеческую жизнь? Думают, ее так дешево можно купить? Нетушки. Пусть простоят хоть тысячу лет - все равно будет мало.

«Веспа» вильнула - это несомненно; неопытная водительница позволила мотороллеру вильнуть слишком близко от того места, где стоял, дожидаясь возможности перейти улицу, Младший. Последнее время он жаловался на слабость в щиколотках. Сказал: «Бывает, встаю утром, и кажется, что они не выдержат моего веса». И еще сказал: «Иногда спускаюсь по лестнице и боюсь подвернуть ногу. Раньше я никогда этого не боялся». Старший, как обычно, ответил антагонистически: «Думай лучше о том, что у тебя внутри. Почки или печень откажут намного раньше, чем щиколотки». Но он ошибся. «Веспа» оказалась от Младшего слишком близко, и он отскочил назад. Приземлился на левую ногу, она и впрямь подвернулась, и это заставило испуганного Младшего сделать второй полупрыжок. Так что падение было странное: прыг, скок и плюх. Рухнув на тротуар, Младший ударился затылком, не так сильно, чтобы потерять сознание, но все же довольно сильно. И у него что-то произошло с дыханием. Свалившись, он выпустил воздух с явственным пх-х-х-х.

Старший, яростно ругая перепуганных насмерть девушек на «веспе», называя их убийцами и хуже того, увлекся и пропустил момент, когда случилось то, что должно под конец случиться с каждым из нас, - когда последняя струйка влажного воздуха вылетела изо рта упавшего и рассеялась в несвежем уличном воздухе. «Дух, душа или что там еще, - не раз говорил Младший. - В бессмертную душу я не верю, но я не верю и в то, что мы только мясо да скелет. Я верю в смертную душу, в бестелесную квинтэссенцию человека, которая гнездится в плоти, как паразит, процветает, пока мы процветаем, и умирает, когда мы умираем». Старший был в своих верованиях более традиционен. Он часто читал древние тексты, и звучание санскрита было для него настоящей музыкой сфер. Необычайную тонкость и глубину он находил в этих текстах, чьи авторы могли даже задаться вопросом, понимает ли само мировое творческое начало то, что оно сотворило. В прошлом он обсуждал великие вопросы бытия со своими учениками, но учеников у него давно уже не было, и ему приходилось довольствоваться молчаливыми размышлениями. Древние двусмысленности, дававшие простор толкованиям, радовали его; по сравнению с ними доморощенная философия Младшего о смертной душе выглядела банальной.

Таков был образ мыслей Старшего, и, крича на девиц, он пропустил это красноречивое пх-х-х-х, которое, может быть, заставило бы его изменить свои воззрения. Миг спустя никакого Младшего уже не было, оставалось только тело на тротуаре, вещь, от которой следовало избавиться до того, как тропическая жара сделает свое зловонное дело. Сейчас надо было позаботиться только об одном. Старший засунул руку в карман друга и вынул пенсионное извещение. Затем, дав девицам свой адрес, чтобы сказали о случившемся его жене и родственникам, он отправился по делу дня в одиночку. Чтобы уважить смерть, время еще будет. Согласно традициям палаккадских брахманов, из которых они оба, он и Младший, происходили, погребальные ритуалы должны длиться тринадцать дней.

На следующее утро на юге планеты, далеко от города, где жил Старший, но не так далеко, как хотелось бы, под поверхностью океана произошло сильнейшее землетрясение, и могучая вода, отозвавшись на содрогания дна своими содроганиями, с силой метнула вдаль по земному шару череду рожденных ее болью огромных волн. Две из них пересекли Индийский океан, и без четверти семь утра Старший почувствовал, что кровать трясется. Это была мощная и загадочная вибрация: ведь землетрясений в городе не случалось никогда. Старший встал и вышел на веранду. На соседней веранде, конечно, никого не было. Младший перестал существовать. Превратился в пепел. Все соседи вывалили в переулок, одетые несообразно, кутаясь в одеяла. У многих были с собой радиоприемники. Эпицентр землетрясения находился около далекого острова Суматра. Дрожь прекратилась, и люди стали заниматься обычными утренними делами. Через два часа с четвертью пришла первая гигантская волна.

Прибрежные районы были опустошены. Эллиотс Бич, Марина Бич, дома на берегу моря, машины, мотороллеры, люди. В десять утра море совершило второй набег. Число жертв быстро росло: унесенные морем, выброшенные на берег, найденные на отмелях, переломанные - трупы были везде. До переулка, где жил Старший, волны не докатились. Там все уцелели.
Кроме Младшего.

Можно считать удачей, что волны накатились на Эллиотс Бич утром. Случись это ночью, романтичные юноши и девушки, которые смеялись и флиртовали под покровом темноты, погибли бы. Так что молодые влюбленные остались живы. Зато близлежащая рыбацкая деревушка - она называлась Ночикуппам - перестала существовать. Береговой храм устоял, но хижины рыбаков, катамараны и многие из них самих были смыты водой. После того дня рыбаки, которые выжили, возненавидели море и отказались возвращаться к нему. Много дней потом на рынке трудно было купить рыбу.

Старшему не нравилось японское слово, которым все называли гибельные воды. Для него волны были Смертью самой и не нуждались в другом имени. Смерть явилась в его город, явилась собирать дань и взяла Младшего и многих других. Когда волны отхлынули, повсюду вокруг него, как лес, выросли звуки и поступки, неизбежно возникающие после бедствия: хорошие дела добросердечных, дурные дела отчаявшихся и власть имущих, бессмысленная зыбь людских толп. Он заблудился в этом лесу последствий и не видел ничего, кроме пустой соседней веранды и девушек с опущенными головами в переулке. Ему сказали, что Д'Мелло числится среди пропавших без вести. Значит, и Д'Мелло больше нет. Хотя, может быть, он не умер. Может быть, он просто отправился наконец домой, в свой легендарный город Мумбаи, на противоположное побережье страны, в город не северный и не южный, а промежуточный, в самый большой, самый чудесный и самый ужасный из подобных городов, в пограничный мегалополис, в межеумочное место. Скорее всего, однако, Д'Мелло утонул, и Смерть, проглотив его тело, отказала ему в погребении, приличествующем христианину.

Он, Старший, - вот кто желал кончины, но именно его Смерть не тронула, забрав многих других, забрав даже Младшего и Д'Мелло. Мироздание не имело смысла. Зачем оно - понять невозможно, думал он. Тексты были пусты, а глаза его слепы. Возможно, кое-что из этого он высказал вслух. Возможно, кое-что даже выкрикнул. Девушки смотрели на него из переулка снизу вверх, зеленые птицы в ветвях «золотого дождя» встревожились. И тут ему внезапно почудилось, что на пустой соседней веранде шевельнулась тень. Он вскричал: «Почему не я?!» - и в ответ тень качнулась на том самом месте, где обычно стоял Младший. Смерть и жизнь - всего-навсего соседние веранды. Старший, как всегда, стоял на одной, а на другой, продолжая многолетнюю традицию, стоял Младший, его тень, его тезка, и перечил ему.

12 July 2009

Хулио Кортасар. Una voce poco fa* (1969) эссе / Julio Cortázar

*«Один голос, недавно...» (итал.) – цитата из оперы Россини «Севильский цирюльник»

„ИК". № 2 1993
Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

Хулио Кортасар (1914—1984) был на удивление высоким — за метр девяносто — человеком. Кто-то где-то обмолвился, будто он продолжал расти до самой своей смерти: это де и явилось отчасти ее причиной. Один раз я видел его и беседовал с ним: его физический рост был не столь заметен благодаря элегантности и юношеской подвижности гиганта. Но вот что действительно привлекает внимание: удивительный безостановочный рост у нас на глазах его произведений. Они укрупняются, необходимеют для нас — потому, должно быть, что и Кортасара (всегда), и нас (с запозданием — и все больше) тревожит один и тот же трагический объект земной жизни; мутирующий в сторону монстра человек—«хронопвремяк», «некто Лукас», как с иронической нежностью называет его (себя, нас) Хулио Кортасар. Причина особой, все возрастающей читательской любви к нему — его нестандартный подход к человеку, а главное — его уважение к сознанию человека как одной из важнейших территорий реальности,— это и есть философия аргентинского писателя: уважать и считать неприкосновенным все, что человеку видится, мнится, кажется, вспоминается.
В этой же почве и корни жанра, который за неимением лучшего наименования Кортасар нарек фантастикой и который он противопоставлял «фальшивому реализму», основанному «на вере в то, что все вещи (...) могут быть описаны и объяснены...»
Сегодня не сыскать на земле большей Хронопии, чем наша земля, больших хронопов и лукасов, чем мы с вами. Читайте Хулио Кортасара, его заповеди. Одна из них гласит: «Не дай себя купить, парень, ну, и торговать собой — тоже».

Предисловие и перевод с испанского Павла Грушко


Двадцатый век с ленивой снисходительностью принял свои чудеса, как будто их ему задолжали. Граммофонная пластинка, радио, телевидение, магнитофонная запись,— в одном моем старом рассказе буэнос-айресский адвокат сокрушается по поводу того, как убывает в людях способность восхищаться, что превращает их в простых пассивных пользователей, едва ли отличающихся от собаки, которая, лакая свою похлебку, не ведает, как и зачем ей сварили ее и посолили. Кое-где встречаются еще люди, для которых пластинка фонографа все равно что гадательная табличка для какого-нибудь коринфца или этруска, заглядывавших в бездну всех начал,— словно эта пластинка их оракул, сущность, их туманная судьба. Горько, захаживая в музыкальные магазины, наблюдать, как покупатели роются во всех этих сказочных приостановлениях времени, пространства и жизни, бессчетное число раз приобретая голоса мертвых, скрипки мертвых, фортепьяно мертвых, выбегая со сладостной смертью мертвых под мышкой, чтобы послушать ее чуть позже между затяжками сигаретой и пустой болтовней. В подобных обстоятельствах мне милее (идиотское, но волнующее воспоминание!) тот полицейский с его чернявой женой, который однажды утром в Доме Америки (что в Буэнос-Айресе, а дело было в сороковых годах) попросил коллекцию пластинок танго, милонг и ранчерас [милонга, ранчерас — народные латиноамериканские мелодии] и в довершение потребовал у продавца: «А еще дай-ка мне ту, где с одной стороны национальная гимна, а с другой марш святого Лаврентия».

Подобные вещи воспоминаются, когда входишь поужинать в ресторан «Бухарест», что в самом центре Вены заявляет о себе своей агрессивно пахучей кухней, и судьба усаживает тебя спиной к большинству посетителей. В соседней компании, где перец спровоцировал значительную надобность в белом вине, возник в тот вечер теноровый голос, которому удалось привлечь к себе относительное внимание и вызвать сравнительно бодрые аплодисменты присутствующих,— пел этот человек неплохо, этак банально и горлово, как того требовали мелодии времен Яна Кипуры и Нельсона Эдди (последний был баритоном, скажем мы незамедлительно, дабы не вызвать скрипа уругвайских музыкальных критиков, не прощающих мне ни единой промашки),— но я решительно подавил в себе любопытство, настаивавшее на непременном разглядывании лица, и позволил голосу донестись до меня без бремени облика, приняв его как голос с пластинки или по радио. Так меня настигла Аргентина моего отрочества — неоспоримое Царство Голоса,— бесполезно было объяснять это моему спутнику в тот вечер, бесполезно было убеждать себя, что я слышу банальное горловое вспомоществование моей тоске по тому времени, когда музыка, если не была связана с голосом, то и за музыку не почиталась. И я вспомнил анекдот Артура Рубинштейна об одном янки, который почтительно спросил его за обедом: «Маэстро, сейчас, когда Карузо умер, считаете ли вы, что музыка сможет развиваться?» Я вырос в доме, видевшем рождение пластинки фонографа, и эта пластинка на первом своем этапе была голосовой,— это были тенора, сопрано и итальянские баритоны, а после Эмми Дестинн и Джона Мак-Кормакка, и все это звучало в моем доме, рождалось на семейных сходках около фонографа с его зеленым раструбом,— голос хозяина, потрескивание иглы в выщербленной бороздке, тяжелые бакелитовые круги с записью только на одной стороне, которые я втайне от всех пытался прослушать с другой стороны, в надежде, что и там, возможно, что-то есть и игла выскребет какие-нибудь слова, какую-нибудь оплошку инженеров на этой другой стороне луны. Между семью и двенадцатью годами, помимо инструмента «Блютнер», на котором моя мама и моя тетя в четыре руки играли вещи, недостойные стольких пальцев, музыка была большой грудой пластинок с белыми, сиреневыми, розовыми, зелеными этикетками, где главенство итальянской оперы отодвигало в печальную тень песни сэра Гарри Лаудера и Фанни Анитуа, трогательную попытку поделиться с окружающей средой оркестровой увертюрой из Si j'etais roi [«Если бы я был королем» (франц.)] и два-три аргентинских военных марша, в которых нечто хриплое входило в альянс с разливом патриотизма. (Было бы несправедливо забыть переложенные для фортепьяно куски из Вагнера, записанные Альфредом Грюнфельдом, и таинственную пластинку, где Падеревский упрямо начинал играть свой злосчастный минуэт, пока игла не натыкалась на препятствие, которое выбрасывало ее прямо на этикетку, где, как можно было заранее предугадать, она ограничивалась воспроизведением спазматического скрежета по раздираемой бумаге.)

В то время музыка неизменно была голосом Амелиты Галли Курчи, чье имя просто обречено было соответствовать голосу курицы, в разгар грозы разыскивающей своих курчат, и голосом Луизы Тетраццини, которая из глубины своих ста с лишним кило осуществляла пронзительные попытки сверхзвукового свиста для собак (представьте только, какое беспокойство охватывало их, едва эта пластинка начинала крутиться), что уж говорить о Марии Барриентос (на протяжении многих лет она была для меня «Этабарриентос», как слышалось мне ее имя, упоминаемое домашними), а невероятный квартет или секстет, где голос Карузо восставал против латуни и бакелита, чтобы всех нас при-ах-вести-ах-в-ах-сторг, и - многие-другие —Александре Бончи, Мигель—Флета (с напряженным голосом рвущейся бечевки), а баритон, до имени которого я так и не мог докопаться ввиду того, что почтительных размеров насекомое ляпнуло свой автограф на этикетку пластинки,— он мычал здравицу из «Гамлета», как это может делать лишь принц датский made in Italy [итальянского производства (англ.)]. В ту пору в Аргентине появилось радио, а с ним пришли новые голоса, и одним из первых был голос Нинон Валин, певшей свою сладостную Манон, Джордж Тилл, Титта Руффо, Шаляпин (сеньоры, предлагаю встать!), а однажды, годах этак в тридцатых — тенор, с которым в среднем регистре некому было тягаться,— Тито Скипа,— через много-много лет мне суждено было встретить его на одной из римских улиц, старого, грузного и словно запахнутого в плотное забытье. Это были вечера оперы с голосом диктора Саусе: «Говорит Бродкастинг Муниципаль Буэнос-Айреса (в те поры мы еще не были такими националистами, чтобы напрочь исключать английские слова), в трансляции из зала Театра Колон вы услышите сейчас второй акт из трехактной оперы «Садко», либретто и музыка Римского-Корсакова...». Я вспоминаю, что в этой опере Тито Скипа появлялся лишь для того, чтобы спеть песню индийского гостя, повергавшего всю нашу семью в своего рода каталепсию, исход которой не был известен заранее. Но еще задолго до этого, во времена коротких штанишек — Клаудиа Муцио, моя первая любовь с того вечера, когда бабушка повела меня в Театр Колон, где давали «Норму», и я заблудился в мире друидов, римских консулов и других нелепостей, которые на протяжении долгого времени заставляли меня по ночам плакать, зарывшись лицом в подушку, с блуждающими невесть где руками. Так как деньги не были сильной стороной нашей семьи, Театр Колон входил в дом через посредство радио за спасибо, и Клаудиа Муцио продолжала оставаться в моем сердце вместе со своей бесподобной Травиатой (у нее тоже был средний регистр и манера подавать голос так, словно бы она его заглатывала, как бы изображая, по мнению моей тети, туберкулез, что заставляло нас опасливо задерживать дыхание и слушать арию в состоянии все возраставшего удушия). Тогда же произошло нечто невероятное: Лили Понс осенила крылом Буэнос-Айрес, где спела в «Лючии ди Ламмермур» и «Севильском цирюльнике», в «Риголетто» и «Лакме». Мне было восемнадцать лет, я наскреб несколько песо и забрался на галерку Театра Колон чтобы ее услышать,— она была такая маленькая, что моя память неизменно связывает ее с куколками, которые, если тебе везло, ты находил в пасхальных крендельках,— в сцене безумства Лючии она падала на колени посреди сцены, и тогда от нее оставалось всего ничего, но из этого ничего доносился голос, который связывал твой слух с концом света. В ту пору культура нашей семьи уже мирилась с вагнеровскими сезонами, но лишь через некоторое время я понял: речи Вотана или Амфортаса [персонажи из опер Вагнера «Золото Рейна» и «Парсифаль»] могут быть не только снотворным,— внезапно я родился для музыки, за три месяца я открыл Вагнера, Дебюсси и Джелли Ролл Мортона. Я успокоился: жив певец Карузо или умер, музыка будет развиваться и дальше.

— Zwei kleine mocca, bitte, [Две маленькие чашечки кофе, пожалуйста] — попросил мой спутник в ресторане «Бухарест», устанавливая более чем историческую связь с той далекой от меня действительностью, и все благодаря тенору за столом в глубине зала, который, совершенно опьянев, удалялся в шумном сопровождении друзей и официантов. С определенной горечью я подумал, что человеческий голос на протяжении вот уже долгого времени не является для меня, как прежде, одним из самых глубоких эстетических переживаний. И надо же было случиться, чтобы именно в то утро мой друг Педро Херцберг, словно предугадав этот мой внутренний балканский монолог, одолжил мне несколько номеров журнала «Граммофон», и я огорчился, читая рецензии и статьи о грамзаписях певцов, чьи имена и вокальные достоинства были для меня совершенной загадкой. Сегодня, когда по радио обнаруживается один из голосов, собирающих полные залы, я не знаю, кто певец, и это не очень-то меня заботит, но любая утрата интереса — в убыток, и мне больно читать без пользы страницы «Граммофона», где критики, как это умеют английские меломаны, анализируют, сравнивают и оценивают лучшие голоса нашего времени. Лет двадцать назад я принял бы каждую подобную публикацию близко к сердцу (разумеется, в Аргентине их тогда не было), а сегодня я листаю их так, словно речь идет о плутонии или о сумчатых.

Но остается голос — не столько эстетический, сколько онтологический факт поющего голоса, и эти мои ностальгические и немного насмешливые страницы (каждый вытирает слезы на свой манер) рождены всегда окрашенным печалью наслаждением, которое называется чудом того или иного прекрасного голоса — единственного и неповторимого явления, физически ощутимой красоты, которая всегда позволит нам распознать именно ее среди миллионов других голосов. Знатоки скажут: звучание скрипки у Крейслера не такое, как у Хейфеца, если говорить о гигантах моего времени,— однако различие между скрипачами, в основном, связано с темпераментом, интерпретацией, и акустические различия существенного значения здесь не имеют. В то же время голос Джоан Байза, голос Луи Армстронга, голос Леонтины Прайс, голос Хелги Пиларчик в каждом из случаев единственно неповторимы, hie et nunc [здесь и сейчас (лат.)] и являются воплощением головокружительного, каждый раз иного микрокосма, конечным резонатором почти непостижимой алхимии. И этот голос умрет,— только чудо грамзаписи, которое парень выносит под мышкой из магазина, словно это какой-то журнал,— только чудо граммофонной записи поместит этот голос вне времени, сохранит его для почитателей, подобно механизму Мореля или безумного обитателя карпатского замка.

Сегодня я лучше понимаю душещипательные привязанности моего детства, потому что чувство, которое связывало меня с голосами Джона Мак-Кормакка, Карлоса Гарделя, Элизабет Шумани, Бинга Кросби, Джованни Мартинелли, Ричарда Таубера, Лауритц Мальчиора, Хосе Мохики, Тино Фольгара, Жана Люмьера, Жана Саблона, Этель Уотерс, Бесси Смит, Джелли Ролла Мортона,— было моим бесхитростным, отчаявшимся побуждением отвергнуть человеческую смертность, воззвать вместе с Фаустом к быстротечному времени: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Множество мгновений унеслось, но голоса, невечные и уникальные в своей неповторимости, навсегда запечатлелись в этом подобии памяти, которая каким-то образом и вопреки всякому здравому смыслу ускользает от смерти.

Каждый шар — куб

Естественно, как всегда, все упирается в мою тетю. Сказать ей, что любой шар — куб, значит стать свидетелем того, как ее кожа в смысле цвета соревнуется со шпинатом. Опираясь на метлу, она застывает в дверях и сверлит меня глазами, в которых я читаю, с каким удовольствием она бы в меня плюнула. Потом она уходит подметать двор, но не поет болеро, наполняющее что ни утро наш дом радостью.

Вторая трудность в самом шаре. Едва я решительно устанавливаю его на наклонную плоскость, где любой куб со всей невозмутимостью покоился бы, как этот несчастный, выпростав все свои ножки, молниеносно скатывается на пол, да к тому же продолжая путешествие, скрывается под шкафом, где по странному совпадению всегда скапливается несметное количество пера и пуха. Доставать его оттуда — гадость да и только: приходится засучивать рукава, к тому же у меня аллергия на пух, и я начинаю чихать, да так, что клочья пуха и пера, выскочив вместе с кубом из-под шкафа, доводят меня до астматического приступа, так что я вынужден не идти в офис,— сеньор Розенталь
грозится вычесть у меня однодневный заработок, мой отец тут же блещет передо мной своими проведенными под открытым небом ночами во время экспедиции в пустыню, а тетя заканчивает все это тем, что подбирает шар и помещает его туда, где, по мнению семьи, ему и надлежит находиться,— то есть на горку в гостиной рядом с произведениями доктора Кронина и забальзамированной птичкой моего братика, усопшего в раннем детстве.

Уже дважды отец интересовался, почему я зациклился на этой ерунде, но я не удостоил его ответом,— подобное бесчувствие разрывает мне сердце. Неужто весь мир согласится с тем, что проклятущий шар и впредь будет позволять себе удовольствие навязывать всем свою волю? Ну что же, сражусь еще раз с этим шаром, который на самом деле (меня не проведешь!) и не шар вовсе, а куб: положу его на наклонную плоскость, тетя снова ошпинатеет, дальше — как всегда, а там пух и перья. Тогда я дождусь окончания приступа астмы и помещу куб на наклонную плоскость, потому что находиться он должен именно там, а ни на какой не на горке в гостиной да еще рядом с птичкой!

Об уничтожении крокодилов в Аверни*
[*провинция во Франции со столицей Клермон-Ферран]

Проблема уничтожения крокодилов в Аверни уже давно беспокоит власти и администрацию этого региона Франции, которые в своем желании довести дело до конца сталкиваются с разного рода трудностями и не раз были готовы отказаться от проекта под вполне резонными, хотя и со всей очевидностью завуалированными предлогами.

А резонны эти предлоги в первую очередь потому, что нет сведений о ком-либо, кто заявил бы, что видел в Аверни хотя бы одного крокодила,— именно это с самого начала затрудняет осуществление любой инициативы по уничтожению вышеупомянутых животных. Самые тонкие опросы, основанные на достойных восхищения разработках института Бутантана и ФАО,— таких как параллельные разыскания, при которых абсолютно исключаются прямые вопросы на интересующую тему, но при этом собираются побочные данные, помогающие в дальнейшем с помощью структуралистского метода прояснить обстоятельства дела, что и позволяет выявить искомый результат,— неизменно оканчивались полным провалом. Как психологи, так и жандармерия, ответственные за эти разнохарактерные исследования, приходят к убеждению, что отрицательные ответы и оторопелость опрашиваемых со всей очевидностью указывают на присутствие в Аверни несметного числа крокодилов, а учитывая особенности крестьянского мышления, можно предположить, что существует молчаливая атавистическая круговая порука, побуждающая крестьян выказывать самое неподдельное удивление во время опросов, проводимых на их пашнях и хуторах, во время которых у них спрашивают, не видели ли они когда-либо поблизости какого-нибудь крокодила или не пожирал ли какой-нибудь крокодил овец или детей, первые из коих составляют их пропитание, а вторые — потомство.

Не вызывает ни малейшего сомнения тот факт, что крокодилов видели почти все крестьяне, но так как они опасаются, что тот из них, кто признается, подвергнет серьезной опасности личное спокойствие и свои сельскохозяйственные дела, то они и не спешат сообщать об этом, надеясь, что жалобу властям решится подать какой-либо другой крестьянин, измученный опустошениями, которым эти вредные животные подвергают его поля и скотные дворы. По мнению ОМС, данная осмотрительность насчитывает не менее четырех-пяти веков, и совершенно очевидно, что крокодилы используют эти психо-экономические обстоятельства для вящего размножения и преумножения своих стай в Аверни без каких-либо для себя осложнений.

В последнее время были предприняты определенные шаги для убеждения наиболее образованных и разумных крестьян в том, что они не только ничего не потеряют, если откроют факт существования крокодилов, но что уничтожение последних существенно повысит благосостояние этой французской провинции. Вот почему социологи и психологи, специально направленные из городских центров на места, дали максимальные гарантии того, что раскрытие существования крокодилов не причинит ни малейшего неудобства заявившему об этом крестьянину,— совершенно исключается ситуация, при которой для подтверждения показаний его попросили бы отлучиться со своих угодий в Клермон-Ферран или иной город, когда полицейские силы заняли бы его владения или когда были бы отравлены воды его источников. На деле достаточно хотя бы формально подтвердить факт существования крокодилов, чтобы власти тут же реализовали скоординированный генеральный план по уничтожению этих опасных ящериц, давно и до малейших деталей разработанный,— осуществление этого плана принесло бы обществу весьма существенную выгоду.

Обещания, однако, не принесли никакой пользы. До сих пор не объявился ни один, кто бы видел в Аверни крокодилов, и хотя у исследователей есть научные догадки о том, что даже дети самого малого возраста хорошо осведомлены об их существовании, о чем и говорят во время игр и рисования, крокодилы продолжают злостно пользоваться полной безнаказанностью, которую дает им их ложное небытие. Само собой разумеется, что в подобных обстоятельствах уничтожение их представляется более чем проблематичным, и при этом, разумеется, с течением времени повышается опасность купания в реках и прогулок по сельской местности. Частые исчезновения малолетних, которые полиция из статистических соображений вынуждена относить на счет любительской спелеологии или торговлю девочками, вне всякого сомнения связана с активностью крокодилов. Сплошь и рядом крестьяне соседствующих владений спорят и даже режут друг друга после взаимных обвинений в пропаже овец и телят,— в упорном молчании, которое следует после этих кровавых стычек, психологи усматривают скрытую убежденность, что истинными виновниками являются крокодилы, а персональные наветы как всегда связаны с желанием изобразить неведение, которое вряд ли кого-либо может обмануть. Как объяснить, с другой стороны, что ни разу не был найден хотя бы один скелет крокодила, сдохшего от дряхлости или какого-нибудь заболевания? Местные рыболовы, промышляющие форелью, могли бы с большей определенностью ответить на этот вопрос, но и они молчат,— можно легко догадаться, что костры, постоянно зажигаемые ими по ночам под предлогом заготовки древесного угля, скрывают под толстым слоем полусгоревших ветвей и пней останки, которые в конце концов могли бы подтвердить существование этих вредных животных.

В ожидании того, что какая-нибудь промашка, невольное признание или игра случая принесут необходимое официальное подтверждение догадки, власти уже давно подготовили необходимые средства для уничтожения огромного числа крокодилов, разоряющих область Аверни. Благодаря просвещенному сотрудничеству ЮНЕСКО, лучшие африканские, индийские и таиландские специалисты предоставили свои методологические разработки и инструкции, которые в считанные месяцы позволили бы покончить с бедствием. В каждом из руководящих органов округа есть ответственное лицо, наделенное всеми полномочиями для проведения молниеносной операции против крокодилов и располагающее в стратегически важных местах складами оружия и высокоэффективных ядов. Еженедельно в специализированных жандармских училищах по борьбе с крокодилами проходят теоретические занятия, а с наступлением осени, когда эти рептилии откладывают яйца и проявляют наибольшую склонность к отдыху на солнце и погружению в спячку, в сельской местности проводятся напряженные манёвры, включающие в себя драгирование рек, исследование бесчисленных пещер и колодцев, а также систематическое прочесывание посевов и амбаров, где могут прятаться самки, выхаживающие потомство. Однако внешне все это пока напоминает обычную кампанию по борьбе с вредными насекомыми, хищными птицами и браконьерами,— понятно, что власти не хотят попасть в смешное положение преследователей животных, существование которых никем не доказано. Само собой разумеется, что крестьяне детально посвящены в смысл готовящихся операций и готовы со всем желанием всячески способствовать их осуществлению, в том, конечно, случае, если это будет соответствовать их вышеизложенной позиции,— касательно последней следует подчеркнуть, что психологи, которые сопровождают экспедиции жандармов, снова подтвердили: любое, даже мимолетное упоминание о крокодилах, высказанное случайно или в целях расследования, вызывает в ответ удивление или смех, а это если никого и не обманывает, то препятствует должному развертыванию операции уже одним тем, что ставит под вопрос безусловно необходимое сотрудничество между крестьянами и вооруженными силами.

В итоге каким бы абстрактным ни показалось это утверждение, Аверни достаточно эффективно защищено от крокодилов, чьи поползновения могут быть пресечены в считанные часы. С точки зрения чисто теоретической, а если хотите, и стратегической, можно даже утверждать, что крокодилов в Аверни вообще нет, учитывая то, насколько высока готовность к их уничтожению. Приходится сожалеть лишь о том, что до той поры, пока обстоятельства не позволят приступить к действиям, Аверни, как прежде, будет наводнена крокодилами, представляющими постоянную опасность для экономики и благосостояния этой прекрасной области Франции.

Кое-что для лучшего понимания перкеев

Они тоже изобрели колесо, так что их громоздкие повозки с грохотом проносятся по территории Перка. Их колесо, однако, отличается от нашего тем, что не достигло совершенства в своей окружности,— в одной из точек всегда имеется небольшой выступ, довольно плавный выгиб, отклоняющийся от циркулярного ритма и вновь возвращающийся в него так, словно ничего особенного и не произошло,— не происходило бы и впрямь ничего особенного, если бы колесо было неподвижным, но повозки с грохотом несутся по территории Перка, и вот вы, положим, удобно расположились на мягкой подушке сиденья, повозка двинулась, и как только она, громыхая, проехала один метр пять сантиметров или один метр двадцать два сантиметра своего абсолютно мягкого пути, неожиданно вы делаете ваш первый подскок, тут же падаете обратно на сиденье, потом второй подскок, снова падаете на сиденье, и считайте, что вам повезло, коли возчику заблагорассудилось подогнать колеса таким образом, чтобы все четыре выступа соприкоснулись с дорогой одновременно,— тогда подпрыгивания будут даже приятными, вроде скачки на верблюде, с несильными подскоками в течение определенного количества секунд,— но есть в Перке возчики и непутевые, и когда каждый выступ начинает действовать самостоятельно, то получается, что после первого подскока вы опускаетесь на мягкое сиденье в тот момент, когда касается земли второй выступ, и ваше падение совпадает с новым подскоком повозки, а это труднопереносимо — это удар, потеря равновесия, ведь в этот же самый момент земли касается другой выступ или не касается земли ни один из выступов колеса, и получается шатание и разлад между мягким сиденьем, вами и повозкой. Бесполезно спрыгивать на землю и намекать, что, между нами говоря, ну, и т. д.,— на вас поглядят с сожалением и вежливо так вздохнут, что колеса у нас, ну, и т. д. Надо будет снова садиться — невозможно понять эту цивилизацию, если отринуть путешествие с подпрыгиваниями на мягком или каком-нибудь другом сиденье, с синхронизированными или последовательными выступами колес, один и потом три, два и два, три и затем один или четыре один за другим, после чего приятный отрезочек очень спокойной дороги, что длится как раз то время, которое необходимо, чтобы прочувствовать всю мягкость сиденья и даже приступить к разглядыванию пейзажа,— блямс! — один подскок, два подскока, сиденье, подскок, падение, ваше падение со взлетом сиденья, стыковка на полдороге (а это — самое ой-ой-ой!), жестокая расстыковка взлетающего вас и падающего сиденья, ошеломляющая пауза секунды на две, на три, приземление на сиденье и снова — блямс! — с последующим покоем, приятный, спокойный отрезочек дороги — блямс! — и все снова.

Помимо всего прочего это объясняет, почему в Перке точки зрения всегда конвульсивны. В дереве, то есть в том, что мы называем деревом, они склонны видеть по крайней мере три дерева, дерево-мягкое-сиденье, дерево-подскок и дерево-падение, и в общем-то они правы, когда видят три дешева и определяют их как совершенно разные, поскольку дерево-мягкое-сиденье состоит из ствола и кроны, как наше, дерево-подскок, в основном, является кроной, а дерево-паденье это преимущественно ствол, но к трем деревьям добавляется еще большее количество деревьев, если возчик непутевый и выступы, как я сказал выше, ну, и т. д. Тогда в этой тотальной аритмии подскоков и падений может встретиться дддееерррееевввооо, а может встретиться и дддееедддееедддвввдддррроооввв, как, впрочем, и множество других разновидностей.
(Надо пояснить, что этот типографический прием всего лишь изначальная метафора, призванная показать конвульсивность восприятия образов, и следовательно, ее влияние на сущность, дефиниции, а в конечном счете на историю и культуру перкеев, о которых мы поговорим как-нибудь в другой раз, если выступы нам это — блямс! — поз — блямс! — волят.)

Не дай себя

Разумеется, они попытаются купить любого поэта, любого прозаика своего социалистического толка, чьи произведения впредь могли бы влиять на общественный климат, но, разумеется, также и то, что от писателя и только от него зависит, случится ли это.

Однако самое трудное и мучительное для него — это постараться, чтобы его единоверцы и читатели (не всегда первые являются вторыми) не подвергли его всяческим душевным и политическим вымогательствам, любезно понуждая его с каждым разом все больше и больше «ангажироваться» общественно-зрелищными мероприятиями, но наступит день, когда не книг у него потребуют, а — речей, подписей, открытых писем, полемики, участия в конференциях, конгрессах — политики.

Так точное и тонкое равновесие, позволяющее неторопливо и окрыленно творить, не становясь ни священным идолом, ни вельможей, выставленным на показ на ярмарках повседневной истории, превращается в самое жестокое сражение, которое поэт или прозаик должен вести, чтобы быть ангажированным лишь тем, что он сам сочтет разумным, и там, где он только и может расправить ветви.

Горькая, но необходимая мораль: не дай себя купить, парень, ну, и торговать собой — тоже.

11 July 2009

Фрэнсис Скотт Фицджеральд «На улице, где живет столяр»/F. Scott Fitgerald, Outside the Cabinet-Maker's

Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

Фрэнсис Скотт Фицджеральд «На улице, где живет столяр»/Outside the Cabinet-Maker's (December 1928)
Перевод – И. Бугрова.
Издание: Ночь нежна: Роман. Новеллы. 1992

Автомобиль остановился на перекрестке Шестнадцатой улицы и какого-то грязноватого переулка. Женщина вышла, а мужчина с маленькой девочкой остались внутри.
— Я скажу ему, что больше двадцати долларов платить не собираюсь, — заявила дама.
— Ну, будь по-твоему. А эскизы у тебя с собой?
— Ах да, — женщина нагнулась, чтобы достать сумочку с заднего сиденья, — ну вот, теперь все в порядке.
— Dites qu'il ne faut pas avoir les forts placards, — попросил мужчина, — ni le bon bois [Скажи ему, чтобы было не слишком грубо... дерево можно взять похуже].
— Ладно.
— Опять вы по-французски, — протянула девочка.
— Et il faut avoir un bon по высоте. L'un des Murphys était comme ça [Главное, чтобы хватило на высоте. Тот, что заказывал Мэфи, был вот такой].
Он показал рукой ярда на полтора от земли. Женщина вошла в подъезд, в котором, судя по вывеске «Шкафы, ларцы, шкатулки», жил столяр, и стала подниматься по лестнице.
Не зная, чем занять себя, мужчина и девочка начали рассматривать прохожих, улицу. Красные кирпичные дома. Тишина. Покой. Вдалеке возились какие-то негры да изредка проезжали автомобили. Стоял солнечный ноябрьский день.
— Знаешь что, — вдруг сказал мужчина, — а я тебя люблю.
— Я тебя тоже, — откликнулась девочка и благовоспитанно улыбнулась.
— Посмотри-ка, — вновь обратился к ней мужчина,— видишь домик на той стороне?
Девочка взглянула — за магазином примостилась квартирка, и, хотя на окнах были занавески, чувствовалось, что в комнате кто-то есть. На одном окне то и дело хлопала незакрепленная створка ставни. Ни мужчине, ни девочке бывать здесь раньше не доводилось. — За этими шторками томится принцесса, — сказал мужчина, — так просто ее не увидишь. Великий Людоед сторожит ее день и ночь. Ты ведь помнишь Великого Людоеда?
— Помню.
— Принцесса — красавица, ни в сказке сказать, ни пером описать, волосы до пят — словно чистое золото.
И они стали внимательно наблюдать за домом. В окне промелькнула чья-то фигурка в желтом платье.
— Вот и сама принцесса. Великий Людоед приказал всем глаз с нее не спускать. Он и короля с королевой упрятал в глубокое подземелье. И не видать принцессе свободы, пока принц не найдет три... — Мужчина запнулся.
— Три чего? Ну же, папа?
— Три... Смотри-ка, она опять показалась в окне.
— Три чего?
— Три... три волшебных камешка. Они и помогут принцу вызволить короля с королевой.
Он зевнул.
— А дальше что?
— Дальше? Он подъедет к этому дому, постучит три раза в каждое окно, и принцесса вновь будет на свободе.
Наверху в окне мастерской показалось лицо дамы.
— Мне придется подождать, — крикнула она. — Вы только посмотрите, какой денек выдался!
— Расскажи еще, папа, — попросила девочка, — а зачем Людоед держит ее под стражей?
— Он гневается, потому что его не пригласили на крестины. Но не бойся, принц уже нашел один камешек в комоде с воротничками президента Кулиджа. Сейчас он отправился за вторым в Исландию. Стоит ему увидеть волшебный камешек, и комната, где томится принцесса, сразу озаряется голубым светом. Ух ты, гляди-ка.
— Где, папочка, где?
— Ты отвернулась, а в комнате полыхнул голубой свет. Выходит, принц отыскал и второй камешек.
— Ух ты, — воскликнула девочка, — опять голубой свет. Значит, и третий камешек есть.
Увлеченный игрой, мужчина опасливо огляделся, голос его звучал возбужденно.
— Ты только посмотри, кого я вижу! — воскликнул он. — К нам идет сам Великий Людоед. Он, конечно, переоделся, притворился маленьким, мальчиком, его и не узнать — помнишь, как Момби из «Страны Оз»?
— Помню.
Мальчуган, ни дать ни взять мальчик с пальчик, шагая непомерно широко, подошел к двери и постучал. Ему не открыли, но это, казалось, не смутило его. Он вытащил из кармана кусочек мела и принялся рисовать прямо на двери.
— Он чертит колдовские знаки, — прошептал мужчина, — чтобы принцесса никогда не смогла переступить этот порог. Ему, наверное, уже сообщили, что принц освободил короля с королевой и спешит сюда.
Мальчонка подождал еще немного, потом подошел к окну и кого-то позвал. Прошла минута, другая, окно распахнулось, выглянула женщина и что-то сказала, но слова отнесло ветром.
— Она говорит Людоеду, что принцесса сидит за семью замками, — пояснил мужчина.
— А посмотри-ка, что Людоед делает, — сказала девочка, — он и под окнами чертит колдовские знаки, и на тротуаре. Как ты думаешь, зачем?
— Чтобы никогда не видеть принцессе света вольного. Ради этого он и плясать начинает. Все колдует.
Шагая семимильными шагами, Великий Людоед удалился. Двое прохожих перешли улицу и скрылись из вида.
— Кто это, папа?
— Королевские солдаты. Вся армия собирается сейчас на рыночной площади. Они поведут осаду этого дома. Ты знаешь, что такое «вести осаду»?
— Знаю. А вон те прошли — они тоже солдаты?
— Да, тоже. А старичок поодаль, по-моему, сам король. Он нарочно весь скрючился, чтобы свита Людоеда его не узнала.
— А эта дама кто?
— Ведьма, она с Людоедом заодно.
Вновь хлопнула, закрываясь, и тут же медленно открылась створка ставни,
— Это борются феи Зла и Добра, феи-невидимки. Злые закрывают ставни, чтобы ни одна душа не знала о принцессе, а добрые им не дают.
— Добрые побеждают.
— Верно, — он взглянул на дочку, — ах ты моя добрая фея.
— Ага. Смотри, смотри, папочка, а это кто?
— Бравый гвардеец короля.
Мимо шел приказчик ювелирного магазина Мюллера, и вид у него был далеко не бравый.
— Слышишь, трубит сигнал. Значит, все в сборе. Уже начинают бить в барабан.
— А вон королева. Посмотри, папочка, правда ведь?
— Нет, это фея — мисс «Телевидение».
Он слегка зевнул. Вспомнились приятные события вчерашнего дня. Некоторое время он сидел неподвижно, задумавшись. Затем взглянул на дочку и понял, что ей сейчас очень-очень хорошо. Милая шестилетняя девчушка. Он поцеловал ее.
— Смотри, человек тащит кусок льда — это тоже солдат короля. Он положит лед на голову Людоеда, и все его дурные помыслы замерзнут.
Девочка проводила взглядом человека со льдом. Прохожих было мало. Вот негр в ярко-желтом плаще, такие только негры и носят, прокатил тележку с надписью «Ковры, портьеры Дэлла». Снова со стуком закрылась и открылась створка ставни на окне.
— Гляди-ка, папа, а добрые опять побеждают.
И взрослый человек вдруг понял, что день этот запомнится ему надолго: тихая улочка, ласковое осеннее солнышко и сказка, разыгрывающаяся перед глазами дочурки, сказка, которую он придумал, но вкус и аромат которой ощутить ему уже не дано. Он потерся о щеку дочки и, чтобы сделать ей приятное, поселил в сказку еще одного мальчика и хромого калеку.
— Ненаглядная моя, — не удержался он.
— Ты это уже говорил, — рассеянно отозвалась девочка. Ее больше занимал дом напротив. Мужчина на мгновение закрыл глаза, стараясь представить все, как видит дочка. Но увы — для него эти старые занавески не откроются. Негры-прохожие, ребятишки да солнечная погода — вот и все, что напоминало ему о собственном детстве. Из мастерской вышла дама.
— Ну как? — спросил мужчина.
— Все в порядке. Il dit qu'il a fait les maisons de poupée pour les Du Ponts. Il va le faire. [Он сказал ,то дела кукольные домики для Дюпонов. Сделает и нам.]
— Combien? [Сколько?]
— Vingt cinq [Двадцать пять]. Извини, что так долго.
— Посмотри, папочка. Вон еще солдаты.
Автомобиль тронулся. Когда они проехали несколько миль, мужчина сказал:
— Пока ты там сидела, на улице творились удивительные вещи.
И он вкратце рассказал ей о принцессе и Великом Людоеде.
— Жаль, что мы не дождались, пока ее освободят.
— А вот и дождались, — возразила дочка, — ее освободили на соседней улице. И во дворце лежит мертвый Людоед. Короля с королевой и принца тоже убили. Королевой теперь станет принцесса.
Мужчина пожалел, что его любимых героев так быстро, оптом списали.
— Но ведь они главные. Без них нельзя.
— А вот выйдет принцесса замуж, тогда муж и будет главным!
Дальше они ехали молча, каждый думал о своем. Даму занимал кукольный домик — она выросла в бедности, и таких игрушек у нее никогда не было; мужчина с удовлетворением думал о том, что скоро у него будет миллион долларов; а маленькая девочка вспоминала о необычайных происшествиях на грязной улочке, которая осталась далеко позади.

1928
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...