2 September 2012

«Доживем до понедельника», киноповесть/ scenario, Dozhivyom do ponedelnika (1968) (part 2)

Окончание,
начало

* * *
Светлана Михайловна сидела в учительской одна, как всегда склонившись над ученическими работами. Тихо вошла Наташа, сунула классный журнал в отведенную ему щель фанерного шкафчика и присела на стул. Внимательно посмотрела на нее Светлана Михайловна. И сказала:
– Хочешь посмотреть, как меня сегодня порадовали? – Она перебросила на край стола листки сочинения...
Наташа прочитала и не смогла удержать восхищенной улыбки: – Интересно!
– Еще бы, – с печальной язвительностью кивнула Светлана Михайловна: она ждала такой реакции. – Куда уж интересней: душевный стриптиз!
– Я так не думаю.

(Теперь-то уж никаких сомнений: это они работу Нади Огарышевой обсуждали...)
– И не надо! Разный у нас с тобой опыт, подходы разные... принципы... – словно бы согласилась Светлана Михайловна и усмешливо подытожила: – А цель одна...
Потом протянула еще один листок, где была та единственная, знакомая нам фраза («Счастье – это когда...»). И пока Наташа вникала в нее, – ветеранша рассматривала свою бывшую ученицу со всевидящим женским пристрастием... А потом объявила:
– Счастливая ты, Наташа...
– Я? – Наташа усмехнулась печально. – О, да... дальше некуда... Вы знаете...
– Знаю, девочка, – перебила Светлана Михайловна, словно испугавшись возможных ее откровений. И обе женщины замолчали, обе отвели глаза. А потом с грубоватой простотой Светлана Михайловна такое сказала, что пришел Наташин черед испугаться:
– Только с ребеночком не затягивай, у учителей это всегда проблема. Эта скороспелка, – она взяла из Наташиных рук листочки Нади Огарышевой, – в общем-то, права, хотя не ее ума это дело.
Наташа смотрела на Светлану Михайловну растерянно, земля уходила у нее из-под ног...
– Да-да, – горько скривила губы та, – а то придется разбираться только в чужом счастье...

И стало видно вдруг, что у нее уже дряблая кожа на шее, и что недавно она плакала, и что признания эти оплачены такой ценой, о которой Наташа не имеет понятия...
– Тут оно у меня двадцати четырех сортов, на любой вкус, - показала Светлана Михайловна на сочинения. – Два Базарова, одна Катерина... А все остальное – о счастье...
Тихо было в учительской и пусто.
– Ты иди, – сказала Светлана Михайловна Наташе.

* * *
Люди, давно и близко знакомые, узнали бы невероятные вещи друг о друге, если бы могли... поменяться сновидениями!
Николаю Борисовичу, директору школы, часто снилось, как в пятилетнем возрасте его покусали пчелы. Как бежал он от них, беззвучно вопя, а за ним гналась живая, яростная мочалка – почти такая же, как у Чуковского в «Мойдодыре», только ее составляли пчелы! Маленький директор бежал к маме, но попадал в свой взрослый кабинет... Там сидел весь педсовет, и вот, увидев зареванного, на глазах опухающего дошколенка, учителя начинали утешать его, дуть на укушенные места, совать апельсины и конфеты; они позвали школьную медсестру, та затеяла примочки, а Мельников будто бы говорил:
– Терпи, Коленька. Спартанцы еще и не такое терпели... Рассказать тебе про спартанского царя Леонида?

Не очень понятно, к чему это написалось... Не затем, во всяком случае, чтобы буквально снимать это все в кино! Тем более что часто и справедливо сны советуют понимать наоборот. Вот и здесь перевертыш: хотя своих «пчел» и «укусов» хватало в жизни обоих, но в ту пятницу именно Мельников устал отбиваться от них. Без церемоний расхаживал он по этому начальственному кабинету, погруженный в себя и в свое раздражение. Не столько просил, сколько требовал помощи!
А директор, не умея помочь, просто маялся заодно с ним. Чем поможешь в такой туманной беде? Интеллигентская она какая-то, странная, ускользающая от определений... Многие припечатали бы: с жиру бесится! Подмывает издевательски цитировать «Гамлета» и «Горе от ума»! Но Илью так не отрезвить: он легко подомнет Николая Борисовича на этом поле, выиграет по очкам. А попутно договорится до гораздо худшей, до реальной беды! Черт... Не толковать же с ним о спартанцах, в самом деле, об этих античных чемпионах выносливости?
Шляпа Николая Борисовича брошена на диван, а хозяин ее – с голодухи, видимо, – настроен сейчас элегически.
– Историк! – произнес он с едкой усмешкой. – Какой я историк? Я завхоз, Илья... Вот достану новое оборудование для мастерских - радуюсь. Кондиционеры выбью – горжусь! Иногда тоже так устанешь... Мало мы друг о друге думаем. Вот простая вещь: завтра – двадцать лет, как у нас работает Светлана Михайловна. Двадцать лет человек днюет и ночует здесь, вкалывает за себя и за других... Думаешь, почесался кто-нибудь, вспомнил?
– Ну, так соберем по трешке... и купим ей... крокодила, - бесстрастно предложил Мельников.
– У тебя даже шутки принципиальные. И ты мне с этим юмором - надоел! – сказал Николай Борисович, возобновляя свое облачение, чтобы уйти, наконец.
– Вот и отлично... И дай мне отпуск.
– Не дам! – заорал директор.
– На три недели. А если нельзя – освобождай совсем, к чертовой матери!
– Ах, вот как ты заговорил... Куда ж ты пойдешь, интересно? Крыжовник выращивать? Мемуары писать?
– Пойду в музей. Экскурсоводом.
– А ты что думаешь, в музеях экспонаты не меняются? Или трактовки?
– Я не думаю...
– Какого ж рожна...
– Там меня слушают случайные люди... Раз в жизни придут и уйдут. А здесь...
– Меня твои объяснения не устраивают!
– А учитель, который перестал быть учителем, тебя устраивает?!
– Ну-ну-ну... Как это перестал?
– Очень просто. Сеет «разумное, доброе, вечное», а вырастает белена с чертополохом.
– Так не бывает. Не то сеет, стало быть.
Мельников неожиданно согласился:
– Точно! Или вовсе не сеет, только делает вид, по инерции... А лукошко давно уж опустело...
– Ну, знаешь... Давай без аллегорий. Мура это все, Илюша. Кто же у нас учитель, если не ты? И кто же ты, если не учитель?
Мельников поднял на него измученные глаза и сказал тихо:
– Отпусти меня, Николай! Честное слово... а? Могут, в конце концов, быть личные причины?
И Николай Борисович сдался. Оттягивая узел галстука вниз, он выругался и крикнул:
– Пиши свое заявление... Ступай в отпуск, в музей... в цирк! Куда угодно...
Мельников, ссутулясь, вышел из кабинета – и увидел Наташу. Она сидела в маленькой полуприемной-полуканцелярии и ждала. Кого? Вслед за Мельниковым, еще ничего не успевшим сказать, вышел директор.
– Вы ко мне?
– Нет.

Заинтригованный Николай Борисович перевел взгляд с Наташи на Мельникова и обратно. Как ни устал Эн Бэ от этих бурных прений, а все же отметил с удовольствием, что новая англичаночка, независимо даже от ее деловых качеств, украшает собой школу. Всем почему-то стало неловко.
Эн Бэ вдруг достал из портфеля коробку шоколадных конфет, зубами (руки были заняты) развязал шелковый бантик на ней и галантно предложил:
– Угощайтесь.
Каждый из троих взял по конфете.
Директор еще постоял в некоторой задумчивости, покрутил головой и поведал Наташе:
– Честно говоря, жрать хочется! Всего доброго...
А Мельникову показал кулак и ушел.
– Пойдемте отсюда, – спокойно сказала Наташа и подала Илье Семеновичу его портфель, который она не забыла захватить и с неловкостью прятала за спиной. Из школы вышли молча. Ему надо было собраться с мыслями, а она не спешила расспрашивать, спасибо ей.
Во дворе Мельников глубоко втянул в себя воздух и вслух порадовался:
– А здорово, что нет дождя.
Под дворовой аркой они опять увидели Николая Борисовича, которого держал за пуговицу человек в макинтоше и с планшеткой – видимо, прораб. Он что-то напористо толковал про подводку газа и убеждал директора пойти куда-то, чтобы лично убедиться в его, прораба, правоте.
Мельников и Наташа прошли мимо них. Взглядом страждущим и завистливым проводил их Эн Бэ.

* * *
В этот час в школе задерживались после уроков несколько человек из девятого «B».
– Ребята, ну давайте же поговорим! – убеждала их изо всех сил комсорг Света Демидова. – Сыромятников, или выйди, или сядь по-человечески.
Сыромятников сидел на парте верхом и, отбивая ритм на днище перевернутого стула, исполнял припев подхваченной где-то песенки:
Бабка! Добра ты, но стара.
Бабка! В утиль тебе пора!
По науке строгой
Создан белый свет.
Бабка, ну, ей-богу, никакого бога нет!
Костя Батищев и Рита тихонько смеялись на предпоследней парте у окна. Он достал из портфеля человечка, сделанного из диодов и триодов, и заставлял его потешать Риту.
Черевичкина ела свои бутерброды; Михейцев возился с протекающей авторучкой; Надя Огарышева и Генка сидели порознь, одинаково хмурые.
– Ну что, мне больше всех надо, что ли? – отчаивалась Света. - Сами же кричали, что скучно, что никакой работы не ведем... Ну, предлагайте!
– Записывай! – прокричал ей Костя. – Мероприятие первое: все идем к Надьке Огарышевой... на крестины!
Надя с ненавистью посмотрела на него, схватила в охапку свой портфельчик и выбежала.
– Взбесилась она, что ли... Шуток не понимает... – в тишине огорченно и недоумевающе сказал Костя.
– Ну зачем? – вступился за Надю Михейцев. – Человеку и так сегодня досталось зря...
– А пусть не лезет со своей откровенностью! – отрезал Костя. - Мало ли что у кого за душой,– зачем это все выкладывать в сочинении? Счастье на отметку! Бред...
– А сам ты что написал? – спросил Генка угрюмо.
– Я-то? А я вообще не лез в эту тему, она мне до фонаря! Я тихо-мирно писал про Базарова...
– По науке строгой
Создан белый свет.
Бабка, Ну, ей-богу,
Никакого бога нет! -
– прицепилась эта песенка к Сыромятникову и не хотела отстать.
– Кончай, – сказал ему Генка. – Батищев прав: из-за этого сочинения одни получились дураками, другие – паскудами...
– Почему? – удивилась Черевичкина. – Чего ты ругаешься-то?
– Ну мы же не для этого собрались, Шестопал! – продолжала метаться Света Демидова. – Не для этого!
– Сядь, Света, – морщась, попросил Генка. – Ты хороший человек, но ты сядь... Я теперь все понял: кто писал искренне, как Надька, – оказался в дураках, об них будут ноги вытирать... Кто врал, работал по принципу У-2 – тот ханжа, «редиска» и паскуда. Вот и все!
– Что значит У-2? – заинтересовалась Рита.
– Первое «у» – угадать, второе «у» – угодить... Когда чужие мысли, аккуратные цитатки, дома подготовленные, и пять баллов, считай, заработал... Есть у нас такие, Эллочка? – почему-то он повернулся к Черевичкиной, которая мучительно покраснела:
– Я не знаю... Наверно...
– Что ж ты предлагаешь? – обеспокоенно спросила Света.
– Разойтись, – усмехнулся Генка. – Все уже ясно, все счастливы... – видно было: с головой накрывала его печаль оттого, что к таким и только таким оценкам с неизбежностью подводила жизнь...
Черевичкина спрятала в полиэтиленовый мешочек недоеденный бутерброд и стала собираться.
Михейцев был задумчив.
Костя тихонько уговаривал Риту идти с ним куда-то, она не то кокетничала, не то действительно не хотела, – слов не было слышно.
А Света Демидова вдруг объявила:
– Знаете что? Переизбирайте меня. Не хочу больше, не могу и не буду!.. Ну не знаю я сама, чего предлагать...
Сыромятников спел персонально припев про бабку: что, хотя она и добра, самое время ее – «в утиль»... А потом у него и для Риты с Костей нашлось что спеть; он выдал этот куплет (из той же, похоже, песенки), ласково следя за ними, за их переговорами:
Выйду я с милой гулять за околицу,
В поле запутаем след...
Мы согрешим, -
Ну, а бабка помолится
Богу, которого нет.
– Самородок... – глядя сквозь него, сказала Рита.

* * *
Мельников и Наташа шли по улице. Она не поехала на своем автобусе, а он не пошел домой. Не наметив себе никакой цели, не отмерив регламента, они просто шли рядом, бессознательно минуя большие многолюдные магистрали, а в остальном им было все равно, куда идти.
Была пятница. Люди кончили работу. С погодой повезло: небо освободилось от тяжелых, низких туч, вышло предвечернее солнышко, чтобы скупо побаловать город, приунывший от дождей.

Может быть, не надо нам слышать, о чем говорили, гуляя, Наташа и Мельников? Не потому, что это нескромно, а потому, что это был тот случай, когда слова первостепенного значения не имеют. И есть вещи, догадываться о которых интерес нее даже, чем узнавать впрямую. Скажем только, что идиллии не получалось, что для этого мельниковская манера общаться слишком изобиловала колючками... Трудный он все-таки человек, для самого себя трудный... – думалось Наташе. Или это оттого, что сегодня – его черная пятница, когда
Видно, что-то случилось
С машиной, отмеривающей
Неудачи.
Что-то сломалось, -
Они посыпались на него так,
Как не сыпались
никогда.
Скрытая камера – неподкупный свидетель.
Она расскажет о том, как эти двое не попали в ресторан с неизменной табличкой «Мест нет», и хорошо, что не попали: наличность в мельниковском бумажнике развернуться не позволяла, мог бы выйти конфуз... А потом они ели пирожки и яблоки во дворике бездействующей церкви. Оттуда их скоро прогнали, впрочем, четыре старухи, вечно мобилизованные на изгнание дьявола и одоление соблазна; не нашлось у двух учителей ясного ответа на бдительный и колючий их вопрос: «А вам тут чаво?»
Потом они шли по какому-то парку и шуршали прелыми листьями... Дошли до Наташиного дома; она показала ему свои окна на 6-м этаже... И они уже попрощались, она вошла в подъезд, но бегом вернулась и, находясь под своими окнами, звонила из автоматной будки маме, чтоб та не волновалась и ждала ее нескоро.
А потом он повел ее к букинистическому магазину, возле которого, по старой традиции и вопреки милиции, колобродил чернокнижный рынок. Здесь у Наташи зарябило в глазах от пестроты типов и страстей. А Мельников уверенно протолкался внутрь, в полуподвальный магазинчик; там главным продавцом был старый знакомый Мельникова – лысый, похожий на печального сатира, а в профиль – еще и на больную птицу. Он спросил:
– О! Кто вам сказал, что сегодня я что-то имею для вас?
– Интуиция, Яков Давыдович, больше некому... И потом, давно не заглядывал... Как здоровье ваше?
– Мальчик, – не ответив, старик переключился на юного покупателя, который почти лег на прилавок, – ты слишком шумно и жадно дышишь. – Поднял перекладину. – Иди, смотри здесь...
– А можно?
– Я же говорю, ну! Так вот, дорогой товарищ Мельников. Как здоровье, вы спросили? Плохо, а что? На эту тему есть два анекдота, но я не хочу отвлекаться. Пробейте 46.70, давайте мне чек, потом мы будем разговаривать...
– А книга, Яков Давыдыч? – засмеялся Мельников. – Раньше я хочу видеть книгу...
– Нет. – Он глазами показал: не та обстановка, чтобы демонстрировать такой товар. – Нет. Я лучше знаю, что я говорю. 46.70 в кассу – и не будем один другого нервировать, я же весь день на ногах!
Илья Семенович переглянулся с Наташей. Стало понятно: о безусловной ценности идет речь, придется верить на слово... Вот только найдется ли у него эта сумма? Наташа успокоительно помахала своим портмоне и заняла очередь в кассу, а Мельникова этот букинист придержал:
– Минуточку! Это ваша жена?
– Нет, что вы...
– Еще нет или совсем нет? Я извиняюсь за мои вопросы, но такие девушки теперь – не на каждом углу...
– Факт, – охотно согласился Мельников и боком ретировался к кассе. – Значит, 46.70?

...Потом он, счастливый, прижимал завернутую книгу к себе и тряс руку Якова Давыдовича (тот объявил, наконец, шепотом заговорщика, что это – эккермановские «Разговоры с Гете»! "Academia", 1934 год!).
– Мне ее один писатель заказывал ... большая шишка, между прочим. Но расхотелось звонить ему... Последний его роман – я не сужу, кто я такой, чтобы судить? Но, клянусь вам, приличные люди не позволяют себе такую туфту! Или – они уже неприличные... Я подумал: «Нет, Яша, ни Эккерман, ни, тем более, Гете уходить в такие руки не хотят...» А тут – вы как раз, и – с такой девушкой. Она изумительно похожа на мою дочь! Всего хорошего вам, – обратился он к ней напрямик. – Заходите с товарищем Мельниковым...
Распрощались. Но, чудной старик, он не дал им уйти просто так.
– Минуточку! Меня тут не будет с первого ноября. Но мы все утрясем: с понедельника будет Зиночка, это мой кадр, неплохо обученный; если я смогу ей вас показать, – она уже будет знать ваше лицо и оставлять что-то хорошее, что вас интересует...
– Спасибо. А вы, значит, на пенсию?
– Я – в больницу, дорогой. Вы что хотели? – обратился он к военному с чеком.
– Вон, желтенькую. «Бумеранг не возвращается».
– Ради бога. Вы хотите убить время? Вы его убьете. Завернуть?
– У вас что-нибудь серьезное, Яков Давыдович? – спросил Мельников, снова поймав его беспокойный птичий взгляд.
– Слушайте, 71 год – это хороший отрезок времени? Да? Я тоже так думаю. – Он сердито отложил это число на счетах. – И довольно! – замахал он руками, не допуская возражений, и полез на стремянку доставать для одной дамы «Семью Тибо». Там, наверху, он оглянулся – еще раз посмотреть на Наташу:
– Ах! Чтобы такое сходство...

* * *
Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы...
– Ге-ен! – позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. – Гена-цвале!
Генка остановился. Рита и Костя подошли к нему.
– Ну чего ты так переживаешь? – спросила его Рита, ласково, как ему показалось.
– Не стоит, Ген, – поддержал ее Костя. – Теорию выеденного яйца не знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.
– Попробую. – Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:
– Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю – поможешь монтировать. А?
– Не хочется.
– Накормлю! И найдется бутылка сухого. Думай.
– Нет, я домой.
– А я знаю, чего тебе хочется, – прищурился Костя.
– Ну?
– Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? – И поняв по отвердению Генкиных скул, что угадал, Костя засмеялся, довольный. – Так это можно, мы люди не жадные,– правда, Рит?
Он испытующе глядел по очереди – то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота – она так и заливалась:
– Генка, соглашайся, а то он раздумает!..
– Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите... А можете – в кино. Ну чего молчишь?
Генка стоял, кривил губы и, наконец, выдавил нелепый ответ:
– А у меня денег нет.
– И не надо, зачем? – удивилась Рита. – У меня трешка с мелочью.
– Нет. Я ему должен... за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? – медленно, зло и тихо проговорил Генка.
Рита задохнулась:
– Ну, знаешь! – и хлестанула его по лицу. – Сволочь! Псих... Не подходи лучше!
– Да-а... – протянул Костя Батищев ошеломленно. – За такие шутки это еще мало... В другой раз так клюв начистят... Лечиться тебе надо, Шестопал! У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!
Слезы у Риты не брызнули, но покраснели лоб и нос, она дунула вверх, прогоняя светлую свою прядь – и зацокала каблучками вниз по лестнице. Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.
– Ты, Геночка, удара держать не можешь. Так учись проигрывать, – чтоб лица хотя бы не терять... А то ведь противно!
С брезгливой досадой Костя пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу. И припустился догонять Риту.

...Когда Генка шел не спеша в сторону спортзала, он обнаружил, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее «телохранитель» пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь... Дверь-то поддалась, а Рита – нет:
– И ты хочешь по морде? Могу и тебе! – крикнула она в нешуточном гневе. И дверью перед его носом – хлоп! Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.

...Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила – из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.
Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая: «Я ехала домой... Я думала о вас... Печальна мысль моя и путалась, и рвалась...»
А потом она услышала вдруг стихи!

...От книги странствий я не ждал обмана,
Я верил, что в какой-нибудь главе
Он выступит навстречу из тумана
Твой берег в невесомой синеве...

– читал ей с той стороны Генкин голос.

Но есть ошибка в курсе корабля!
С недавних пор я это ясно вижу
Стремительно вращается Земля,
А мы с тобой не делаемся ближе...

Молчание.
– Еще... – сказала Рита тихо, но повелительно.

* * *
А Наташа и Мельников снова шли – уже среди вечерней толпы, на фоне освещенных витрин... Для большинства уже началась нерабочая суббота. А эти двое вели себя так, будто и у них выходной завтра. Очень основательно оттоптали ноги себе!
С другой стороны улицы радостно скандировали:
– На!– та!– ша!
Наташа оглянулась: у Театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня. Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:
– Я сейчас...
И перебежала на другую сторону. Мельников стоял, курил, смотрел.

Наташа оживленно болтала с институтскими однокашниками. Хохот. Расспросы. Она со своими ответами тянула, была уклончива, а им не терпелось выдать два-три «блока информации» самого неотложного свойства. Кое-что касалось ее близко... (напрасно она делает старательно-отрешенное лицо при упоминании отдельных имен). А самое было бы клевое – сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха – «дед», седой неведомый им очкарик на противоположной стороне...
Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.
Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова. Еще не веря, смотрит Наташа туда, где оставила его...
– Что случилось, Наташа? – спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот...

* * *
В спортзале они теперь были вдвоем – Рита и Генка. Кажется, он уже прощен – благодаря стихам.
Рита соскочила с «козла».
– Ты стал лучше писать, – заключает она. – Более художественно. – И берет портфель. – Надо идти. Сейчас притащится кто-нибудь, раскричится...
– В школе нет никого.
– Совсем? А так не бывает, даже ночью кто-то есть.
Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли... Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой, – и опять тихо...
– А ты представь, что, кроме нас, никого... – сказал Генка, сидя на брусьях, – драма короткого роста всегда тянула его повыше...
Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:
– Пожалуйста, не надейся, что я угрелась и разомлела от твоих стихов!
– Я не надеюсь, – глухо пробубнил Генка. – Я не такой утопист! – Вдруг он покраснел и сформулировал такую гипотезу:
– Стишки в твою честь – это ведь обещание только. Вроде аванса? После-то – духи будут из Парижа, чулочки, тряпки... может, и соболя! Только уже не от губошлепов, – от настоящих поклонников? Но которых и благодарить надо... по-настоящему?
– За соболя-то! Еще бы! – Она хохотала. Веселила мрачная серьезность, с которой он все это прогнозировал! Он чуть ли не худел на глазах, воображая себе ту «наклонную плоскость», на которой она вот-вот окажется! Умора...
– Ты, кажется, пугаешь меня? Что-то страшное придется мне делать? Аморальное?! Чего и выговорить нельзя?! Мамочки... Или страх только в том, что все это – не с тобой?!

...Похоже, он оскорбил ее, недопонимая этого? Иначе – с чего бы ей отвечать сволочизмом таким? Да, видимо, несколько туманной была для него та «наклонная плоскость», оттого он и перегнул... Но вот ее тон уже не хлесткий, а вразумляющий:
– Мое дело, Геночка, предупредить: у нас с тобой никогда ничего не получится... Ты для меня инфантилен, наверное. Маловат. Дело не в росте, не думай... нет, в целом как-то. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..
Внезапно Генка весь напрягся и объявил:
– Хочешь правду? Умом я ведь знаю, что ты человек – так себе. Не «луч света в темном царстве»...
– Скажите, пожалуйста! Сразу мстишь, да? – вспыхнула Рита.
– ...Я это знаю, – продолжал Генка, щурясь, – только стараюсь это не учитывать. Душа – она, знаешь, сама вырабатывает себе защитную тактику... Просто – чтобы не накалываться до кровянки каждый день...
– Что-что?
– Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял...
Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев - потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже ради нее, наверное...
Вышло! Повис. Подтянулся.
– Ну и что же ты там понял... позавчера?
Она была задета и плохо это скрывала.
– Пожалуйста! – Изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. – В общем, так. Я считаю... что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу... – Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо: – Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье...
– И тебе неважно, как я к тебе отношусь? – спросила снизу Рита, сбитая с толку.
– Не-а! Это дела не меняет... – со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. – Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя... – Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! – ...не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь - дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.
– Что, стихи небось легче писать? – саркастически улыбнулась Рита. – Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого – неизвестно... Good luck!
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады... Что ж, поздно, надо идти. Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки – какая дверь поддается, какая нет... Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
«Ув. Илья Семенович!
Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса. Не сочтите за труд. Они в шкафу.
Свет. Мих.»
Генка исследовал содержимое застекленного шкафа - действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье...
...Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, – ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже...

* * *
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил: «Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, – задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором – машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами...»
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
«Найдутся, вероятно, телезрители, – продолжал человек на экране, – которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки... – Тут он тонко улыбнулся: – Прекрасно. Но, во-первых, нужно точно определить, что это такое «человеческая эмоция», «душа» и сам «человек»..."
– Господи, – прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, – неужели определит?
Она автоматически придвинула сыну еду.
«...А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, – это пока не Моцарт», – снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться – резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
– Извини, мама, – с досадой пробормотал он.
– А мне интересно! – С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
– Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
– И стакан, – добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал! Мельников налил (она предпочла не смотреть – сколько) и выпил. Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать. Звучала странноватая механическая музыка. Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
– Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
– Нет, ты послушай. – И он принялся читать вслух:
«Уважаемый Илья Семенович!
Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история – это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь...»
– Согласись, мама, ну что тебе стоит? – зло перебил сам себя Мельников.
«...Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству и завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему. Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку «4» («хорошо») можно поставить, не кривя душой».
– Они лично, – прокомментировал Мельников, – считают!
«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат. С приветом, нарсудья Потехин Павел Иванович».
Вот так, мама, ни больше ни меньше. И всё это на бланке суда – на бумагу даже не потратился! – Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате. – Зато не пожалел усилий, чтобы адрес узнать!
Звучала механическая музыка.
– Зачем же так раздражаться? – сказала мать. – Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.

– Это Вольтер сказал, а не я, – поправил Мельников автоматически. – Но понимаешь, мама, глупость должна быть частной собственностью дурака! А он хочет на ней государственную печать поставить... Он зря старался, Павел Иваныч... В этой, по крайней мере, четверти Любины «тройки» и «четверки» зависят уже не от меня...
Я перейду в другую школу,
Где только счастье задают...
– Что-что-что? Я не поняла, Илюша... Куда ты перейдешь? - встревожилась мама.
– Да никуда. Это стихи такие.
Потом, стоя у окна, он курил – хотя в этой комнате не имел на то права.
– Опять моросит? – поинтересовалась старуха. Он отозвался тусклым, без выражения, голосом:
– Мам, не замечала ты, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит». «Темнеет». «Ветрено». Знаешь, почему? Не на кого жаловаться потому что. И не с кем бороться!
Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:
– Илюша, посмотри, что я нашла!
Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма. Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа. Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел к окну.
– Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? – перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. – Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь...
С таким выражением глаз оглянулся сын, что она предпочла не углублять.

А он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.
Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простыне лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом, доверчиво и лучисто.
А Мельников в это время запел... Для себя одного. К вокалу это не имело отношения, само собой. Имело – к дождю, к черной пятнице, к металлическому вкусу во рту после чтения газет и писем от дураков, к непоправимости, в которой складывалась и застывала «объективная реальность, данная нам в ощущениях»; против этого он пел...

В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, -
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.

Мать слушала его, перебирая фотографии.

Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?

Перед нами беспорядочно проходит его жизнь и жизнь его семьи в фотографиях. Вот он школьник, с отцом и матерью. Вот мать в халате врача среди персонала клиники. Мельников с незнакомой нам девушкой... Мельников в военной форме, с медалью. Вот его класс на выпускном вечере. Мельников – студент, на какой-то вечеринке... И опять фронтовой снимок.

За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле,
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет,
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет...

Зазвонил телефон.
– Меня нет! – донесся голос Мельникова.
– Слушаю, – сказала Полина Андреевна. – А его нет дома. – И когда трубка уже легла на рычаг, старуха вдруг схватила ее снова, сквозь одышку восклицая: – Алло! Алло!
Вошел с вопрошающим лицом Мельников.
– Я могу ошибиться, но, по-моему, это...
Он понял, отобрал у матери гудящую трубку, положил на место... и поцеловал обескураженную, ужасно расстроенную своей оплошностью Полину Андреевну.

Суббота

Первой сегодня в учительской оказалась Наташа. Помаялась, не находя себе места, затем принялась разглядывать себя в зеркале... Вошел учитель физкультуры, Игорь Степанович. Он перебрасывал с руки на руку мяч и следил за Наташей улыбаясь.
– Игорь Степанович! – Наташа увидела за своим плечом его отражение. – Я вас не заметила...
– А я в мягких тапочках, – объяснил он улыбчиво.
– Здравствуйте.
– Здрасьте, здрасьте... А я к вам с критикой, Наташа.
– Что такое?
– Нехорошо, понимаете. Вы наш молодой перспективный кадр, а общей с нами жизнью не хотите жить! Телефончик я у вас спрашивал - не дали. Ну ладно, мы не гордые, мы и в канцелярии можем выяснить...
Она молчала.
– По агентурным данным, – продолжал он, присаживаясь, – вы каждый день ждете товарища Мельникова... Не отпирайтесь, только честное признание может облегчить вашу участь, – сострил он, видя ее попытку возразить. – А участь ваша – ниже среднего, я извиняюсь. У него же пыль столетий на очках... Из женщин его интересует разве что Жанна д'Арк... или страшенная какая-нибудь Салтычиха!
Он засмеялся заразительно. Поссориться с ним Наташа не успела: в этот момент вошли Светлана Михайловна, химичка Аллочка, математичка Раиса Павловна.
– Здравствуйте, здравствуйте...
Светлана Михайловна водрузила на стол свою сумку – тару удивительной емкости. Любопытно, что сверху там лежал библиотечный том Е. А. Баратынского.
– Товарищи, что ж вчера никто не был в городском Доме учителя? Очень содержательный был вечер...
Никто не ответил на это Светлане Михайловне, и она отошла к расписанию.
– Мы ведь еще продолжим этот разговор? – приблизился опять к Наташе Игорь Степанович, и она вместо ответа сердито вышибла мяч у него из рук.
– Наташа!.. – с укоризной и недоумением сказала Светлана Михайловна, не оборачиваясь. (Как это учителя умудряются видеть затылком – тайна сия велика есть!)
– А кстати, Наташа, у тебя ж нет первого урока, – заключила из расписания Светлана Михайловна.
– Ну?.. Надо же, еще понежиться в койке могла. Перепутала, - ответила Наташа, ни на кого не глядя. Игорь Степанович бдительно следил за ней и насвистывал песню: «Я ждала и верила, сердцу вопреки...»
– Аллочка! – воскликнула Раиса Павловна. – Только что из дому – и уже звонить.
Химичка Алла Борисовна действительно уже устроилась у телефона. Светлана Михайловна подхватила:
– Вечная история... Формально все здесь, а толку? Если наши мысли еще дома копошатся или...
Вошел Мельников.
– ...или вообще неизвестно где! – закончила Светлана Михайловна и косынкой прикрыла Баратынского в сумке.
Вдруг необычайное обнаружилось: цветы в руках у Ильи Семеновича – свежие, еще влажные хризантемы. Испуганная, неуверенная радость в глазах Наташи. Заинтригованы все. Притихли. А Мельников подходит к Светлане Михайловне:
– Это вам.
– Мне?..
– Двадцать лет в школе – это цифра, Светлана Михайловна. Это не кот начихал, – произнес он с уважением.
– Ой... А ведь верно! – изумилась порозовевшая Светлана Михайловна. – Я и сама-то забыла... А вы откуда знаете?
Мельников загадочно промолчал, подмигнул, отошел в сторону. Все в учительской оживились, даже химичка Аллочка, швырнув на рычаг телефонную трубку, устремилась целовать Светлану Михайловну.
– Не-ет, вы цветочками не отделаетесь, – шумел Игорь Степанович, – такое дело отмечается по всей форме! У нас напротив мировая шашлычная открылась, все в курсе? И я уже с завом на «ты», он нас встретит в лучших традициях Востока! – заверял он, переходя на грузинский акцент.
Входили другие учителя, им наскоро объясняли, в чем дело, и Светлана Михайловна оказалась в кольце, ее целовали, сокрушались, что не успели подготовиться.
– Презент за нами... Надо ж предупреждать!.. Ребята, поди, тоже не знают...
– Илья Семеныч, вы им намекните, чтоб они хоть вели себя по-людски...
– Да, это минимум, но – попробуй, добейся! Выходит, он же и максимум...
Светлана Михайловна была счастлива. Блестели в ее глазах растроганные слезы.
– Спасибо, родные мои... Спасибо... только не делайте из этого культа... Да разве подарки дороги, золотце мое? Дорого внимание...
Только один раз встретились в этой возбужденной сутолоке взгляды Мельникова и Наташи. Встретились, чтобы сказать: забудем вчерашнее, этот казус у Театра оперетты – он глупый и нагружать его смыслом не надо... простите.
Раздался звонок на уроки.
Мельников вышел сразу, раньше других: очень уж шумно стало в учительской.
Ребята разбегались по классам.
– Илья Семенович... – услышал Мельников позади себя невеселый робкий голос. Обернулся – это Люба Потехина, рыженькая, с белесыми ресницами, некрасивая.
– Да?
– Илья Семенович, – глядя не на учителя, а в окно, терзая носовой платок, заговорила Потехина. – Вы от папы моего ничего не получали? Никакого письма?
– Получил. – У Мельникова твердеет лицо. – И вот что прошу передать ему...
– Не надо, Илья Семенович! – перебила девочка. – Вы не обращайте внимания. Он всем такие письма пишет, – объявила она с мучительной улыбкой стыда.
– Кому – всем?
– Всем! В редакции. Министру культуры даже. Зачем артистов в кино не в тех позах снимают, зачем пьют на экране – до всего ему дело ... Вы извините его, ладно? А, главное, не обращайте внимания.
Он машинально поправил ей крылышко форменного фартука.
– Хорошо. Иди в класс.
Потехина убежала. Усмехаясь своим мыслям, Мельников стоял у окна, напротив двери 9-го «В», куда с оглядкой на него прошмыгивали опаздывающие...
Учителя расходились по классам. Спешил мимо Мельникова старичок географ Иван Антонович. Глядя на него детски-ясными и озорными глазами, он сообщил:
– А у меня, друг мой, сегодня новый слуховой аппарат. Несравненно лучше прежнего!
(Ох, должно быть, несусветное и беспардонное вытворяют над ним в пятых, в шестых, а не исключено, что и в старших классах! Сострадание – знают ли они в наше время, с чем это едят?)

...Когда Мельников уже входил в 9-й «В», его попридержала за локоть Наташа, задохнувшаяся от бега:
– Илья Семеныч, пустите меня на урок!
– Это еще зачем?
– Ну, не надо спрашивать, пустите, и все! Я очень хочу, я специально пришла раньше.
Неизвестно, кто был смущен сильнее: она своей просьбой или он – невозможностью отказать. Отказать-то он мог, ясное дело, только за что обижать, чем отказ мотивировать? Если она лишний час сна оттяпала у себя – надо признать, поступок, и – лестный, как ни крути... Мельников пропустил Наташу впереди себя.

Ее стоя встретили удивлением и англоязычной приветливостью:
– Good morning!.. Look, who is coming! – Why? Welcome!.. How do you do!
Она села за последнюю парту, и на нее глазели, шепотом обсуждая, в чем причина и цель этой необычной ревизии... Мельников хмурился: начало было легкомысленное.
– Садитесь, – разрешил он, снимая с руки часы и кладя их перед собой.
– Ну-ка, потише! В прошлый раз мы говорили о Манифесте 17-го октября, о том, каким черствым оказался этот царский пряник, вскоре открыто замененный кнутом... Говорили о начале первой русской революции. Повторим это, потом пойдем дальше... Сыромятников! – вызвал он, не глядя в журнал. Лицо Сыромятникова выразило безмерное удивление.
– Чего?
– Готов?
– Более-менее... Идти? – спросил он, словно советуясь. Сыромятников нагнулся, поискал что-то в парте и, ничего не найдя, пошел развинченной походкой к столу. Взял со стола указку и встал лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.
– Мы слушаем, – отвлек его историк от внезапного увлечения географией.
– Значит, так. – Сыромятников почесался указкой. – Политика царя была трусливая и велоромная...
– Какая?
– Велоромная! – убежденно повторил Сыромятников.
– Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.
– От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь...
– А точнее?
– Ну, свободы всякие... слова, собраний... Все равно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?
Мельников посмотрел на Наташу: она давилась от хохота! И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность и под конец не удержал-таки.
– Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому. Он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать...
Класс покатывался со смеху.

– Вообще после Петра Первого России очень не везло на царей – это уже мое личное мнение...
– Вот влепишь ему единицу, – сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, – а потом из него выйдет Юрий Никулин... И получится, что я душил будущее нашего искусства.

* * *
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подаренными цветами. Потом она поискала взглядом вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть! Но – как это понять? – оттуда торчит бумажка со словами:
«Тут покоится счастье 9-го "B"»
Счастье? Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской. Светлана Михайловна, роняя свои хризантемы – одни на стол, другие на пол, ошеломленно провела рукой по лбу и оставила на нем черный след копоти... Заметалась, сняла зачем-то телефонную трубку... Потом поняла: глупо. Не набирать же 01! Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, прежде она этого заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражало обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия...

* * *
Урок истории шел своим чередом. Теперь у доски был Костя Батищев. Этот отвечал уверенно, спокойно:
– Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю Второму, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости.
– Бедный Шмидт! – с горькой усмешкой произнес Мельников. – Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор...
– Что, неправильно? – удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
– То и дело слышу: «Герцен не сумел...», «Витте просчитался...», «Жорес не учел...», «Толстой недопонял...» Словно в истории орудовала компания двоечников...
И уже другим тоном спросил у класса:
– Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался – то ли уверен был, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плохой игре.
– В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, – заметил он вежливо.
– В твоем возрасте люди читают и другие книжки! – ответил учитель.
– Другие? Пожалуйста! – не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. – «Золотой теленок», например. Там Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта, – рассказать?
Классу стало весело, Мельникову – нет.
– В другой раз, – отложил он. – Ну, кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество...
– Пятнадцать строчек, – повторил Мельников Костины слова. – А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами...
Вообще-то страшноватое вырвалось откровение; годится ли изрекать такое перед начинающими жить? Так-таки ничего, кроме дат и черточки? Откровенно глядя на одну Наташу, Мельников спросил сам себя:
– Что ж это был за человек – лейтенант Шмидт Петр Петрович? - И заговорил, ловя себя на пристрастии, коего историку полагается избегать:
– Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура – он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал... что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Завораживали матросов его речи. Но главный его талант – это дар ощущать чужое страдание острее, чем собственное. Именно из такого теста делались праведники на Руси... И поэты. И бунтари.
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс. Потом вдруг улыбнулся:
– Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек – то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился! Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем... Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете, вернее, не захочется вам – с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
– Но ведь ошибки-то были? – нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно:
– Ты сядь пока, сядь...
Недовольный, но не теряющий достоинства Костя повиновался.
– Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, – продолжал Мельников. – Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок... Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи – единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония... Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!

...Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки. Напрягся класс: учитель не просто объясняет – он негодует, переходит в наступление...

– Послушай, Костя, – окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки голубя. – Вот началось восстание, и не к Шмидту – к тебе приходят матросы... Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер, без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов, не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и, если не вмешается чудо, погибнуть наверняка...
– Без всяких шансов на успех? – прищурился Костя, соображая. – А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
– Да иди ты со своими шансами! – вдруг негодующе взорвалась Рита; это было, похоже, продолжением каких-то давних разногласий, тогда она поддавалась – теперь не вытерпела, не пожелала... И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.
– Черкасова!.. – одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать голосу впечатляющей строгости. Надя Огарышева повернулась к Рите и показала ей большой палец.
– Итак, – Илья Семенович повысил голос, требуя тишины, – был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта, за что он погиб...
– Да ясно, за что! – нетерпеливо перебил Михейцев. – Без таких людей свободы, как своих ушей, не видать...
Рука Ильи Семеновича легла на плечо Михайцева, и учитель продолжал:
– Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры, вроде бы – два вооруженных истукана, ощутили себя людьми – и отставили винтовки в сторону!
Затем он достал из портфеля книгу, объявил ее название – «Подсудимые обвиняют» – и, листая ее в поисках нужной страницы, пробормотал опять слова Батищева:
– Пятнадцать строчек...
Ничего не успел он прочитать: широко распахнулась дверь класса – на пороге стоял директор.
– Разрешите, Илья Семенович?
Мельников пожал плечами: дескать, а как вас не пустишь? Николай Борисович вошел не один. С ним была Светлана Михайловна; у нее на лбу по-прежнему оставался черный след копоти, особенно заметный от пугающей бледности ее лица.
– Извините за вторжение. А почему вы, собственно, не встали? – спросил директор у класса. Ребята поднялись. Слишком резко переключили их с тех, шмидтовских, впечатлений на эти новые, и рефлекс школьной вежливости не сработал...
– Садитесь. Произошла вещь, из ряда вон выходящая. Вчера вечером кто-то вошел в учительскую, вытащил из шкафа сочинения вашего класса и сжег их.
Девятый «В» тихонько ахнул.
– Да-да, – продолжал Николай Борисович, – сжег! И оставил на месте своего преступления – я говорю это слово вполне серьезно, в буквальном смысле – вот это объяснение. Дерзкое по форме и невразумительное по существу.
Листок он передал Мельникову. Илья Семенович отошел с ним к окну и стал читать.
– Я не буду говорить о том, какую жестокую, какую бесчеловечную обиду нанес этот... субъект Светлане Михайловне. Не буду пока говорить и об идейной подкладке этого безобразия; это – впереди... Меня интересует сейчас одно: кто это сделал? Надеюсь, мне не придется унижать вас и себя такими мерами, как сличение почерков и так далее...
– Не придется! – вспыхнул Генка и встал.
– Ты, Шестопал?
– Я.
– Пойдем со мной.
– С вещами? – мрачно пошутил Генка, но никто не засмеялся.
– Да-да, забирай всё. – Николай Борисович протянул руку за листком к Мельникову.
– Ознакомился?
Не ответив, Илья Семенович вернул ему эту бумагу. Мертвая тишина в классе. Скорбным изваянием стоит в дверях Светлана Михайловна, так и не проронившая ни слова. Генка собирал свои пожитки.
Вдруг Николай Борисович увидел Наташу.
– А вы, Наталья Сергеевна, каким образом здесь?
– Мне разрешил Илья Семенович...
– Ах, так! Ну-ну.
Ни на кого не глядя, Генка пошел с портфелем к двери. Директор вышел за ним. Еще раз оглядев класс и кивая каким-то своим мыслям, последней ушла Светлана Михайловна с полосой копоти на лбу, напоминающей пороховую метку боя...
А Мельников, похоже, совсем забыл об уроке, – его утянули за собой те ушедшие трое, явно же не разобрался он с ними, не закончил. Вот и нечем пока ответить на вопрошающие взгляды ребят и Наташи; если и слышит он, как нарастает в классе гул, то для него это ропот возмущения против его невмешательства в ЧП, рассказанное директором.
А чем возмущаться? Да, невмешательство – но просвещенное же, высоколобое, рассеянное, не успевающее просто переключиться с горящего «Очакова» на пепел от каких-то полуграмотных сочинений... А что, должна быть непременно охота переключаться туда? Он историк. Сам предмет – неужто не ограждает его? Безоговорочная любовь к предмету? Мысленное пребывание на месте П. П. Шмидта – нешто не освобождает от скандальчиков сугубо местного и сиюминутного значения?

...Так допрашивал себя Мельников, и внутренний этот голос его набирал сарказм, иронию, злость! Класс же не держал против него зла в эти минуты; просто девятый «В» обалдел маленечко – и теперь, стряхивая оцепенение, лишь начинал соображать, кем и чем надобно тут возмущаться...
– О чем я говорил? – спросил наконец Мельников с усилием.
– Про пятнадцать строчек, что это немало, – подсказала Рита.
– Да-да.
Он взял со стола книгу, но глядел поверх нее, медлил... И вдруг, решив что-то, вышел из класса...
Все замерло, а потом загудело тревожно:
– Он к директору пошел, да? Наталья Сергеевна?
– А куда ж еще-то! – опередил Наташу Михейцев. – Братцы, Шестопальчику хана – это точно!
– А зачем сжигал? Не посоветуется ни с кем – и сразу сжигает...
– Это все для оригинальности! Лишь бы повыпендриваться!
– Ребята, тихо! – заклинала их Наташа.
Однако страсти слишком долго консервировались, им нужен был выход.
– По себе судишь-то! – кричали тому, кто заклеймил Генку.
– Он объяснение написал, почитать надо...
– Нет, а вообще-то он психованный.
– Сама шизик.
– Я-то нормальная. Я, может быть, без одной ошибочки написала, это у меня, может быть, лучшее сочинение за два года! Пусть он мне теперь отдает мою пятерочку! – наседала на Михейцева, главного Генкиного адвоката, одна голосистая блондиночка.
– Тоже мне Герострат, – высказался Костя Батищев.
– Кто-о?! – оскорбился Михейцев. – Ты выбирай слова-то!
– Да тихо же, вы! – умоляла Наташа, и в ее положение вошел Сыромятников: он стал ходить по рядам, раздавая звонкие «щелбаны» всем, кто был особенно горласт. Некоторое успокоение эта мера принесла.
– Послушайте, – сказала Наташа, и на сей раз послушались, замолчали все. – Я думаю, просто рано спорить. Сначала надо понять кое-что. Смотрите, какая странная вещь: девять лет вы учитесь рядом с человеком и не знаете о нем самого главного.
– Кто, мы не знаем? Очень даже знаем. Он честный, – сказала Надя Огарышева и поглядела на одноклассников: может, возражения будут? Нет, не возразил ни один. Очень веско она это сказала.
– А если честный... – Наталья Сергеевна не закончила фразу: эта предпосылка рождала выводы, непедагогичные и далеко ведущие... И все это поняли.
– А знаете, чего я слыхал? – объявил неожиданно Михейцев. – Что наш директор Илью Семёныча из окружения вытащил, раненого...
– Говорят, – не опровергла Наташа.
– Наталья Сергеевна, а правда, что Илья Семенович уходит от нас?
– Как уходит? Откуда вы взяли?
– Говорят. Даже говорят, что он заявление уже написал...
У Натальи Сергеевны был такой растерянный взгляд, что Света Демидова сразу поспешила на помощь:
– Врут, наверно! Не верьте, Наталья Сергеевна, это все сплетни!..

* * *
Из кабинета директора школы вышли Мельников и Генка. Молча стали подниматься по лестнице.
Илья Семенович оглянулся: за ними возникла Светлана Михайловна, кашляя и брезгливо держа поодаль от себя сигарету.
– Иди в класс, я сказал! – сердито шикнул Мельников на Генку, а сам спустился. Увидев его рядом с собой, Светлана Михайловна снова захлебнулась кашлем.
– Вы зажгли фильтр, надо с другого конца, – сказал Илья Семенович и протянул ей пачку болгарских «Интер».
Светлана Михайловна не взяла. Измененным, низким голосом проговорила:
– Ну, спасибо, Илья Семеныч! Хороший подарочек... Вы сделали из меня посмешище! Вам надо, чтобы я ушла из школы?
– Светлана Михайловна...
– Им отдаешь все до капли, а они...
– Что у нас есть, чтоб отдать, – вот вопрос... Послушайте! Вы учитель словесности. Вам ученик стихи написал. Это хорошо, а не плохо, – сказал он так, словно ей было пять лет, и она плохо слышала после свинки.
– Ну, не надо так! Я еще в своем уме, – вспылила она. – «Дураки остались в дураках», – он пишет. Это кто?
Вопрос был задан слишком в лоб, и Мельников затруднился.
– Боюсь, что в данном случае это и впрямь мы с вами... Но если он не прав, у нас еще есть время доказать, что мы лучше, чем о нас думают, – сказал он тихо, простодушно и печально, с интеллигентским чувством какой-то несуществующей вины...
– Кому это я должна доказывать?! – опять вскинулась Светлана Михайловна, багровея.
– Им! Каждый день. Каждый урок, – в том же тоне проговорил Мельников. – А если не можем, так давайте заниматься другим ремеслом. Где брак дешевле обходится... Извините, Светлана Михайловна. Меня ждут.
(Почему возможно такое? Люди проводят бок о бок долгие годы, а потом узнают: несовместимо то главное, что у них за душой, причем – в крайней, во взрывоопасной степени!.. Узнают они это почему-то в день рождения или под Новый год!...В таком конфликте, которому теперь тлеть и вспыхивать и снова тлеть, никогда уже не потухая...)
Он уже поднимался по лестнице, когда она тихо спросила, не в силах проглотить сухую кость обиды:
– За что вы меня ненавидите?
– Да не вас, – досадливо поморщился он. – Как вам объяснить, чтобы вы поняли?..
– Для этого надо иметь сердце, – сказала она горько.
Мельников приподнял плечи, секунду помедлил и стал решительно подниматься. Сверху, облокотясь на перила, глядел спасенный – до ближайшего педсовета! – Генка Шестопал...

...В класс они вошли все-таки вместе – Генка и Мельников.
Стоило Генке сесть на место, расстегнуть портфель, как к нему потянулись руки для пожатия, зашелестел шепот: «Ну что было-то?» – но Генка не мог сейчас отвечать. На Илью Семеновича класс смотрел теперь восхищенно. Наташа вернулась за последнюю парту.
– Урок прошел удивительно плодотворно, – усмехнулся Мельников устало. – Дома прочтете о Декабрьском вооруженном восстании. Все...
А вот и звонок; иногда у звонка в школе – привкус и смысл театрального эффекта. Сейчас – эффекта неслабого!
– Всевозможных вам благополучий...
Девятый «В» смотрел на него с небывалой сосредоточенностью. Мертвая стояла тишина. И у Наташи в глазах – испуг...
– Сидят, как приклеенные... – отметил Илья Семенович. – Итак, до понедельника. И постарайтесь за это время не сжечь школу, – быстро взглянул Мельников на Генку и захлопнул журнал. – Все свободны!
Облегченно вздыхают ребята. И спешат убраться в коридор, оставить их наедине, – а чем еще отблагодарить Мельникова за испытанное сегодня наслаждение справедливостью? Тех, кто не сразу это смекнул, подгоняли сознательные: живей, мол, тут не до вас...

Мельников и Наташа вдвоем. Без особых предисловий вынул он из внутреннего кармана тот листок, который мы уже видели у него в руках, и сказал:
– Наташа! Отбил... Хотите послушать?
Да, она хотела...

«Это не вранье, не небылица:
Видели другие, видел я,
Как в ручную глупую синицу
Превратить пытались журавля...

Чтоб ему не видеть синей дали
И не отрываться от земли,
Грубо журавля окольцевали
И в журнал отметку занесли!

Спрятали в шкафу, связали крылья
Белой птице счастья моего,
Чтоб она дышала теплой пылью
И не замышляла ничего...

Но недаром птичка в небе крепла!
Дураки остались в дураках...
Сломанная клетка...
Кучка пепла...
А журавлик –
снова в облаках!»


– А знаете, что он написал в этом сочинении?
– Откуда? Из кучки пепла? – засмеялся Мельников.
– А вот я знаю. Случайно. Он написал: «Счастье – это когда тебя понимают».
– И все?
– И все!
Неловко было им оставаться дольше в пустом классе под охраной таких и стольких «заинтересованных лиц».
Мельников с силой открыл дверь. От этого произошел непонятный шум: оказывается, Сыромятников подслушивал и получил за это сногсшибательный удар дверью по лбу!
Вот он сидит на полу, вокруг все ребята над ним смеются. И Наташа. И сам Илья Семенович. А Сыромятников, вольно разбросав свои длинные ноги, сперва хотел изобразить тяжкие увечья, но передумал и оскалился всей лошадиной прелестью щербатой своей улыбки:
– Законно приложили!..
Проходивший мимо первоклассник Скороговоров окликнул его сзади благоразумным голосом:
– Дядь, вставай, простудишься.

1966-1968,
1997
источник;
об авторе, Г. Полонском
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...