29 September 2013

Питирим Сорокин. Самоубийство как общественное явление / Pitirim Sorokin, essay on suicide (1913)

Питирим Александрович Сорокин
(Pitirim Alexandrovich Sorokin, 1889 - 1968) - российско-американский социолог и культуролог.

[от автора блога:
Ниже приводится сочинение 24-летнего Питирима Сорокина. Отчасти забавные, отчасти пугающие «шероховатости изложения» заставили подозревать, уж не пародия ли он что это какая-то шутка. Но факты из биографии автора эссе (см. ниже) поставили всё на свои места].

*
источник:
Вот, к примеру, жизненный путь уроженца Вологодской губернии Питирима Сорокина. Неграмотный парень-сирота окончил курсы грамоты, затем был принят в школу и получил стипендию, из которой оплачивались комната и питание в школьном общежитии. После обучения его отправили за казенный счет в церковно-учительскую духовную семинарию. Участие в революционном движении и членство в партии эсеров, тюремное заключение, побег из-под гласного надзора не мешали Сорокину готовиться к поступлению в университет и с ведома бесчеловечного царского режима быть зачисленным в лучший российский вуз того времени – Петербургский университет.
Окончив университет в 1914 году, враг правящей императорской фамилии был оставлен на кафедре уголовного права для подготовки к получению профессорского звания.
Зато в 1922 году, когда у власти были лучшие друзья трудящихся – большевики, – Питирима Сорокина выслали из Советской России за то лишь, что его работа по статистике разводов не понравилась тов. Ленину.

*
источник - «Я – из неграмотных»:
В истории есть немало примеров того, как люди, предпочитавшие скучной зубрежке и урокам заниматься самообразованием, смогли достичь значительных успехов в карьере и даже стать основоположниками многих наук. Вот лишь несколько характерных примеров:

Питирим Сорокин (1889 — 1968)
Социолог, философ, почетный профессор Гарвардского университета. В 1909 году, окончив вечерние курсы, экстерном сдал на «отлично» экзамены за 8 лет обучения. Получив аттестат зрелости, поступил в Психоневрологический институт, где была единственная в стране кафедра социологии.

* * *
Питирим Александрович Сорокин. Самоубийство как общественное явление (1913)

(на фото - П. Сорокин в 1917 году)

Редакция продолжает знакомить читателей с малоизвестными в России работами одного из крупных социологов XX века П. А. Сорокина.
Ниже публикуется полный текст изданной в 1913 г. брошюры П. Сорокина «Самоубийство как общественное явление» (Рига: Наука и жизнь, 1913).

Выражаем глубокую благодарность шведским коллегам Д. Вогере (Vdgero), Э. Стикли и И. Х. Мекинен (Makinen), приславшим нам факсимильное издание этой работы, помещенное в их книге "The Unknown Sorokin: his life in Russia and the essay on suicide" (Denny Vdgero (editor), Andrew Stickley, Ilkka Henrik Makinen, and Pitirim Sorokin. Stockholm. Sodertorns hogskola. 2002).

Вступление

В любом номере газеты, в отделе «происшествий» ежедневно можно встретить рубрику «самоубийства» или «покушения на самоубийство». Наблюдая изо дня в день за этой рубрикой, мы видим, что в качестве самоубийц фигурируют люди различных классов, сословий и профессий; тут вы встретите и проститутку, и безработного, и банкира, и студента, и ученого, и священника и т.д. и т.д. В «доброе старое время» самоубийства были относительно редким явлением; теперь же нет ни одного номера газеты, где бы ни значилась данная рубрика, где бы в двух-трех строчках лаконично не сообщалось о том, что один бросился в реку, другой застрелился, третий отравился, четвертый повесился и т.д. После 1905-1906 гг. самоубийства стали у нас настоящим «бытовым явлением»; быстрый их рост вначале нас поражал, волновал наши чувства и мысли; но затем мало-помалу мы привыкли к нему и теперь даже не находим нужным читать хронику «отказа от жизни». Только разве какой-нибудь экстраординарный случай в этой области, в роде «лиги самоубийц», проведшей сенсацию в России в прошлом году, – на минуту снова остановит наше внимание на этом «бытовом явлении». Но проходит известное время, и мы привыкаем и к «лиге».

Между тем, самоубийство – явление настолько странное, настолько необычное по своей природе, что заслуживает самого тщательного изучения; помимо чисто научного интереса, изучение его необходимо еще и потому, что оно может иметь весьма важные последствия для практических целей: число самоубийств с ростом культуры и цивилизации очень быстро растет, в нашу эпоху оно растет настолько быстро, что становится какой-то эпидемией, угрожающей всему обществу вообще и каждому из его членов – в частности.

Этими свойствами самоубийства и объясняется то, что оно давно уже обратило на себя внимание пытливых умов, пытающихся найти причины отказа от жизни, внутреннюю природу этого факта и т.д. В последнее же время, благодаря быстрому росту числа самоубийств, оно сделалось предметом особенно тщательного изучения; со второй четверти XIX века государство и статистические учреждения начали вести учет самоубийств, были созданы специальные комиссии для их изучения и для борьбы с ними; появился ряд весьма серьезных исследований самоубийства и т.п. Благодаря всему этому, в данное время явления самоубийства уже достаточно глубоко изучены; а тем самым до известной степени найдены и те средства, с помощью которых можно было бы бороться с этим темным и зловещим пятном нашей цивилизации и нашей культуры.

Самоубийство в истории человечества

Если понимать под самоубийством сознательный и добровольный отказ от жизни, иначе говоря, добровольное хотение смерти, как цели, а не как средства для чего-нибудь другого – то мы напрасно бы стали искать самоубийств у животных. Животный мир не знает таких явлений. Если здесь иногда самка и прикрывает своим телом детеныша от пули, то не потому, что она хочет смерти, а потому что хочет спасти детеныша. Это не самоубийство, а «жертва». И не только животный мир, но и первобытное общества людей, – дикари и варвары – точно также почти не знают самоубийства. Правда, здесь встречается ряд случаев, где люди кончают с собой. Так, например, у многих народов после смерти господина кончают с собой его жены, его рабы; у японцев этот обычай дожил еще и до наших дней; недавно совершенное генералом Ноги «харакири» (распарывание живота), вследствие смерти императора Мутсу-Хито – есть ничто иное, как пережиток этого обычая. Датские воины считали позором дожить до старости и умереть спокойно: как они, так и «готы» и многие другие народы считали обязанностью кончать с собой при приближении старости. У древних Германцев был обычай, что люди, начинающие стареть, взбирались на одну «скалу предков» и бросались с ее вершины; у древних индусов даже считалось большой добродетелью, если человек приносил себя в жертву богам и вообще добровольно кончал с собой... В той или иной форме то же мы встречаем и у древних греков, у древних римлян и вообще у всех первобытных народов. То же было в старину и у нас, когда после смерти хозяина или начальника на его могиле сжигали жен и рабов.

Но все эти случаи – нельзя считать самоубийством. Как нельзя считать самоубийцей солдата, идущего в битву, так и эти случаи не подходят под рубрику самоубийств. В них мы имеем дело не с добровольным хотением смерти, а с обязанностью, которую налагает общество на своих членов. Как «обязанностью» и «долгом» солдата является храбрая защита своей родины, ради которой он должен умереть, так же и во всех этих случаях дело идет о такой обязанности умереть, обязанности, вызываемой различными причинами – религиозными, нравственными, правовыми, экономическим и т.д.

Только на более высоких ступенях культуры мы встречаемся с явлениями самоубийства, как сознательного предпочтения смерти перед жизнью.

В этих случаях жизнь для самоубийцы становится ненужной, бесценной и бессмысленной. Он отказывается от нее не потому, что «обязан» принести себя в «жертву», а потому что добровольно и сознательно предпочитает жизни смерть, как прекращение жизни, ее страданий, ее бессмысленности и т.д.

Будучи неизвестным на первых ступенях общественной жизни, факт самоубийства все же довольно рано появляется в древних обществах. Его знают уже и греческий, и римский мир в последних фазах своего развития. В числе самоубийц мы находим такие имена, как Ганнибал – знаменитый полководец древности, как Митридат Понтийский – достойный враг римлян, как Демосфен – великий оратор и политический деятельно Греции; к этим именам присоединяются имена Фемистокла, Аристида, Зенона, многих знаменитых стоиков, императоров и деятелей Римской империи.

В средние века, в эпоху кулачного права и поразительной грубости нравов, самоубийства не исчезают, а продолжают расти, что видно хотя бы из тех суровых законов, которые издаются против них императорами: Карлом Великим, Людовиком Святым, Карлом Пятым и т.д.

В новейшее время рост самоубийств продолжается. В эпоху Людовика XIV-го достаточно было малейшего пустяка, самой ничтожно неприятности, чтобы дать повод для самоубийства. В XVII и XVIII вв. в числе самоубийц мы находим таких знаменитых людей, как Уриель Акоста, Ж.Ж. Руссо. Сам великий Гете чуть не покончил с собой. В начале же XIX века вместе с хлынувшим потоком мрачного настроения, овладевшим Европой (пессимизм), разражается и настоящая эпидемия самоубийств.

Что касается более близкой к нам эпохи, то здесь мы имеем уже статистические данные, которые показывают угрожающе быстрый рост самоубийства. В Пруссии с 1826 г. по 1890 г. число самоубийств увеличилось в 4 с лишним раза (411%); во Франции – почти в четыре раза (385%) с 1826 г. по 1888 г.; в немецкой Австрии с 1841 по 1874 г. число самоубийств возросло в три с лишним раза (319%); в Саксонии с 1841 по 1975 г. почти в два с половиной раза (238%); для Бельгии этот рост с 1841 по 1889 г. равен 212%; для Швеции с 1841 по 1871-75 гг. – 72%; для Дании – 35% в течение того же периода. Для Италии этот рост с 1870 г. по 1890 г. равняется 109%. Из этих цифр видно галлопирующий рост самоубийств, при чем характерно то, что чем культурнее государство или страна – тем быстрее растут и самоубийства.

И Россия не является исключением из общего правила. С 1870 по 1908 г. число самоубийств в ней увеличилось в 5 раз. В Петербурге по данным доктора Григорьева с 1906 до 1909 г. самоубийства увеличились на 25%, тогда как население увеличилось лишь на 10%. В 1906 г. на 10000 человек убивало себя 5 человек, в 1910 г. – 11 человек. Только революционный 1905 г. дал весьма значительное уменьшение самоубийства.

Такой быстрый рост самоубийств естественно должен обратить на себя внимание общества и вызвать те или иные попытки борьбы с ним.
Уже и в древности, когда самоубийство было редким явлением, оно волновало общественное мнение, которое в большинстве случаев смотрело на него, как на отрицательное явление, как акт «противонравственный».

Отношение духовной и светской власти к самоубийству

Христианство, хотя и проповедовало презрение к земной жизни, все же очень рано воспретило самоубийство. В 452 г. Арийский собор заявил, что самоубийство – преступление и что оно есть не что иное, как результат дьявольской злобы.
В 1593 г. на Пражском соборе было постановлено, что самоубийцам не будет оказываться «честь поминовения во время святой службы и что пение псалмов не должно сопровождать их тело до могилы». В дальнейшем наказания самоубийц становятся все более и более жесткими. К религиозной каре присоединяется и светское наказание. Приказами Карла Великого, Людовика Святого, Эдуарда и др. императоров повелевается считать недействительным завещание, составленное самоубийцей, конфисковать его имущество; в Бордо труп самоубийцы вешали за ноги, в Аббевиле его тащили в плетенке по улицам; в Лилле труп мужчины, протащив на вилах, вешали, а труп женщины сжигали. Самоубийца приравнивался к обыкновенным убийцам, ворам и разбойникам, труп его судился формальным порядком теми властями, ведению которых подлежали дела об убийствах. В Англии еще до 1823 г. существовал обычай тащить труп самоубийцы по улицам, проткнув его колом, и хоронить его при большой дороге без всякой религиозной церемонии.

Но в 1789 г. Франция вычеркнула самоубийство из числа преступлений и уничтожила все наказания, направленные против самоубийц.
Точно так же в 1870 г. и Англия смягчила кары самоубийц, хотя и не уничтожила их совсем: еще в 1889 г. в Англии было 106 процессов по самоубийству, из которых 84 самоубийства были осуждены, как акты преступления.

Те же строгости по отношению к самоубийцам находим в прошлых веках и в Швейцарии, и в Германии, и в Австрии. В настоящее время положение дела здесь следующее. В Пруссии до 1871 г. погребение самоубийцы должно было происходить без религиозных церемоний. Новое германское уложение соучастие в самоубийстве наказывает тремя годами тюрьмы (ст. 216). В Австрии канонические строгости остались почти неприкосновенными. Так же обстоит дело и в Испании. Уголовное уложение Нью-йоркского штата, изданное в 1881 г., продолжает рассматривать самоубийство как преступление. Находя наказание трупа самоубийцы практически бесполезным, оно наказывает лиц, покушавшихся покончить с собой, наказанием в виде тюремного заключения до 2-х лет, или штрафа до 200 долларов (около 400 руб.).

Из сказанного видно, что христианские государства чрезвычайно строго порицали и наказывали самоубийц. Только в последнее время обнаруживается стремление смягчить или вовсе уничтожить наказания за самоубийство. Это стремление проявляется, в частности, и в том, что многие авторы, наряду с «правом на жизнь» каждого, начинают требовать и «права на смерть», якобы принадлежащего каждому человеку. Подобное же отрицательное отношение к самоубийству мы находим и у многих нехристианских народов. Самоубийство запрещает, например, Магомет, самоубийство запрещается религиозными воззрениями евреев, халдеев и персов.
Что же касается Греции и Рима, то здесь запрещалось самоубийство без разрешения государства, и подобное самоубийство влекло те или иные издевательства над трупом. Если же человек, вздумавший покончить с собой, обращался к государству за разрешением покончить счеты с жизнью и получал подобное разрешение – то самоубийство рассматривалось как вполне законный и допустимый акт. Один из законов, касающихся самоубийства, гласит так: «Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания Сенату и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если обижен судьбой – пей цикуту (яд). Если ты сломлен горем – оставляй жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец». То же было и в Риме. Только в последний период жизни греческого и римского общества исчезло отрицательное отношение к самоубийству, явившееся следствием эпидемии самоубийств.

Что касается, наконец, России, то и у нас – отказ в христианском погребении и недействительность завещания – были наказаниями самоубийцы. Статьи 1472 и 1473 старого Уложения о наказаниях лишали самоубийцу церковного покаяния и погребения. Только в 1905 г. из Устава Врачебного исключена была ст. 710, гласившая: «Тело самоубийцы надлежит палачу в безчестное место оттащить и закопать там». Современное уголовное уложение за доставление средств к самоубийству карает заключением до 3-х лет (ст. 462), за подговор – каторгой до 8-ми лет (ст. 463), за самоубийство по жребию согласно условию с противником – каторгой до 8-ми лет (ст. 488).

Таким образом, почти всюду, у всех народов мы встречаем резко отрицательное отношение к самоубийству, весьма суровые кары, налагаемые за это «преступление» на труп или на покушавшегося самоубийцу; и, однако, ни проклятия, ни кары не уменьшили числа самоубийств; оно растет, и как мы видели выше, растет с поражающей быстротой, все больше и больше угрожая обществу и его членам. Раз это так, то, очевидно, есть какие-то особые причины, которые вызывают это «бытовое явление». Чтобы успешно бороться с ним – прежде всего, очевидно, необходимо найти и изучить эти причины; в противном случае всякая борьба с ними будет бесполезной.

Причина самоубийства

Каковы же причины самоубийства? Что заставляет человека отказаться от высочайшего блага – жизни, с потерей которой теряются и все остальные блага, все, что есть в его жизни хорошего, доброго, прекрасного и лучшего?

Один из философов когда-то сказал, что человека меньше всего удивляет то, что всего больше должно было бы удивлять. В данном случае это изречение вполне правильно. Мы ежедневно читаем о самоубийстве и смотрим на него, как на что-то вполне понятное. Нам кажется вполне достаточным добавлением к словам: «покончить с собой» слов: – «из-за несчастной любви», или «вследствие растраты чужого капитала» и т.д. Между тем, если глубже подумать, то становится совершенно непонятным, почему непременно «ради плохого балла», или «растраты» или «несчастной любви» надо кончать с собой; ведь мир-то состоит не только из плохого балла, а есть в нем кое-что и иное; ну, пусть посадят в тюрьму за растрату, но ведь тюремная жизнь – все же жизнь, а не смерть; да рано или поздно она и кончится; ну, пусть «несчастная любовь», но ведь в мире есть много других лиц; пройдет время – чувство и страдания успокоятся, и жизнь даст новые радости. Но так можно рассуждать, а жизнь и человек не всегда следуют рассудку и разуму. Очевидно, что в таких случаях есть «нечто», что с этими рассуждениями не совсем совпадает. Посмотрим кратко, каковы же основные причины самоубийства?

1) Одни из ученых думали, что главной причиной самоубийств является сумасшествие, и многие психиатры рассматривали самоубийство, как особый вид сумасшествия (Esquirol, Falret и др.). Но это мнение не оправдывается фактами, потому что многие самоубийцы никогда не были сумасшедшими и наоборот, многие сумасшедшие никогда не кончали самоубийством. Помимо этого следующие факты противоречат такому положению.

а) Среди женщин психически-ненормальных больше, а самоубийств гораздо меньше.

б) Евреи вообще более склонны к душевным болезням, чем другие народы; однако, процент самоубийц у них всего меньше.

в) Если сравнить различные страны, то мы увидим, что страны, где процент самоубийств всего больше – вовсе не являются в то же время странами, в которых процент психически-ненормальных всего выше. Саксония дает меньше всего душевно-больных (на 1 миллион людей в ней приходится 84 душевно-больных); однако самоубийц она дает больше всего (272 на миллион).

Значит суть дела не в сумасшествии. Вполне возможно, что сумасшествие в той или иной форме способствует самоубийству, но как видно из сказанного, не оно является причиной вызывающей самоубийство.

2) Другие ученые думали, что главной причиной самоубийств служит алкоголизм. Постоянное и неумеренное употребление алкоголя, говорили они, разрушает здоровье, ум, волю и нравственность человека. Благодаря ему, организм мало-помалу разрушается, наступают страдания, различные болезни и, в частности, белая горячка. Все это, вместе взятое, ведет человека-алкоголика либо к преступлению (в частности, к убийству), либо к самоубийству.

Все это, конечно, в значительной степени верно, а с первого взгляда кажется и вполне верным. Однако более внимательное изучение фактов показало, что нельзя видеть и в алкоголизме главную причину самоубийств. Если бы этот взгляд был верен, то мы должны были бы встретить наибольшее число самоубийц в той стране, где больше всего потребляют алкоголь. Цифры же показывают, что это не совсем так. В Швеции, например, потребление алкоголя год от году становится меньше, самоубийства же непрерывно растут (с 1821-1830 гг. на 1 миллион жителей приходилось 63 самоубийцы, тогда как в период 1886-1888 гг. на 1 миллион жителей насчитывалось уже 115 самоубийц). В Познани, где на одного человека в среднем приходится 13 литров алкоголя, на один миллион жителей приходится 96,4 самоубийств. В Саксонии же, где пьют в два раза меньше – число самоубийств на 1 миллион достигает до 348.

Как эти факты, так и ряд других показывают, что алкоголизм не является главной причиной самоубийства. Нет сомнений, что он содействует ему, разрушая здоровье, подрывая экономическое благосостояние населения и т.д., но не в нем главная пружина, толкающая человека на самоубийство.

3) Иные видели такую пружину в том, что самоубийца имеет полученное по наследству предрасположение убить себя. Как сифилитик или чахоточный может по наследственности передать свою болезнь детям, также, говорят эти ученые, и самоубийца-отец передает своим детям склонность к самоубийству. В качестве доказательства указывают на ряд семейств, все члены которых кончили жизнь самоубийством. Если бы не было здесь наследственности, говорят эти ученые, то почему же все члены кончают свою жизнь насильственно? – Мало того, исходя из подобных фактов, некоторые ученые стали думать, что и каждый народ (раса) дает столько самоубийц, сколько ему свойственно в силу его расовой организации, например, Морселли считает Германскую расу наиболее, а Славянскую – наименее склонной к самоубийству.

Однако и это положение может быть только частично правильно. Факты показывают, что суть дела здесь не в расе. Если поместить немцев и славян в одинаковые общественные условия – то, оказывается, что те и другие дают одинаковый процент самоубийц. И обратно, – если одну и ту же расу разбить на части и каждая часть расы будет иметь различную общественную организацию – то и процент самоубийц будет различный. И французы, и итальянцы, и испанцы принадлежат к Кельто-Романской расе, но на 1 миллион жителей во Франции самоубийц приходилось 150, а в Италии и Испании меньше 30-ти. Значит, значение имеют не расовые особенности, а характер и форма общественной организации.

Точно также и наследственность не имеет решающего значения в фактах самоубийства. Во-первых, у большинства самоубийц не обнаружены предки, кончавшие свою жизнь самоубийством. Между тем, если бы эта теория была верна, то самоубийца должен был бы иметь в своем роде самоубийц. Во-вторых, что касается тех немногочисленных семейств, в которых почти все члены кончали свою жизнь самоубийством, то и здесь не всегда действует закон наследственности, а чаще всего закон подражания, о котором речь будет ниже.

Из всего сказанного следует, что хотя психо-физическая организация и обусловленное ею предрасположение и имеет некоторое значение для возможности самоубийства, но решающая причина кроется не в ней, а в чем то другом.

4) Из других теорий нельзя упомянуть о теории «космических факторов», в частности, климата и изменения температуры в течение года. Наблюдая количество самоубийств, мы видим, что на севере и юге Европы – их всего меньше, тогда как в центре, где климат умеренный – они достигают максимума. Это одно. Другое важное обстоятельство заключается в том, что само число самоубийств правильно поднимается и падает по временам года. Всего больше их летом, затем следует весна, за весной – осень, а минимум самоубийств приходится на зиму. Отсюда некоторые ученые (Ферри и Морселли) сделали вывод, что жара влияет на количество самоубийств.

Но более тщательное изучение факторов показало, что дело обстоит не совсем так, и климат, а равным образом, и сезонные колебания температуры тут ни при чем.

В Италии сейчас численность самоубийства стоит низко, тогда как во времена Империи она стояла очень высоко. Климат существенно не изменился, и если бы дело было в климате, то такого изменения не должно было бы быть. Однако это изменение – факт, и объясняется не климатом, а чисто общественными причинами, в частности – тем, что некогда Рим был центром цивилизованной Европы, теперь же это значение он потерял. Это же положение подтверждается тем, что, благодаря одному изменению политической жизни Италии в 1870 г., изменилось и распределение в ее отдельных частях самоубийств. Что же касается сезонных температур, то увеличение самоубийств с увеличением жары вызывается не климатом, а чисто общественными причинами. Дело в том, что увеличение жары совпадает с удлинением дня, а удлинение дня в свою очередь означает более оживленную и продолжительную общественную жизнь. Люди больше друг с другом встречаются, больше происходит дел между ними, больше возникает соглашений, разногласий и т.д. – а тем самым возникает больше поводов для самоубийства. В деревнях, где зимой люди сидят больше по домам, в это время бывает мало и самоубийств; летом же, когда общественная жизнь наиболее сильна в деревне – самоубийства достигают в это время наибольшей цифры. Мало того, тот же Дюркгейм доказал, что наибольшее число самоубийств в течение суток падает на те часы, когда идет наиболее деятельная общественная жизнь.

Как эти факты, так и многочисленный ряд других показывают с достаточной неопровержимостью, что климат и жара не имеют или никакого значения, или же значение их очень небольшое в увеличении или уменьшении числа самоубийств.

Из всего сказанного вытекает, что причины или факторы самоубийства следует искать в социальной или общественной жизни людей. Перечисленные нами факторы – физические и биологические – имеют не главное, а второстепенное значение.

5) Одной из простейших социальных причин самоубийства служит так называемое подражание или заражение. Под подражанием или заражением мы разумеем такой процесс, в силу которого человек бессознательно и механически повторяет тот или иной поступок другого человека. Каждому, вероятно, приходилось видеть такие факты: в каком-нибудь обществе иногда достаточно зевнуть одному, как за ним зевают и другие; зевают не потому, что хотят сознательно зевать, а зевают без всякого сознания; то же относится и к явлениям смеха, печали, негодования и т.д. Особенно ясны явления подражания в толпе. Достаточно одному в театре крикнуть «пожар» и броситься из театра, чтобы все остальные, как стадо баранов, бросились, давя друг друга. Достаточно иногда в битве одному солдату броситься в бегство, чтобы и остальные последовали его примеру. То же происходит и при эпидемии самоубийств. Достаточно иногда бывает одного случая самоубийства, чтобы вызвать ряд других самоубийств – «подражаний». В 1813 г. в одной французской деревне повесилась одна женщина, и сразу же после нее повесилась на том же дереве много других женщин. В 1772 г. в доме инвалидов повесился на одном крючке один инвалид, и вслед за ним повесилось один за другим на том же крючке 15 инвалидов. Что здесь действовало простое заражение (также, как и при эпидемии холеры, например), это видно из того, что достаточно было снять крючок, чтобы самоубийства прекратились. То же самое повторилось и в одной булонской будке, где повесилось подряд несколько лиц. Таких фактов можно привести бесконечно много. Во всех этих случаях человек кончает с собой без всяких оснований, просто в силу заражения примером. Не будь этого примера – едва ли бы произошли и самоубийства. Иногда, как например, в примере с инвалидами, достаточно бывает удалить какой-нибудь крючок или дерево – чтобы прекратить и самоубийство. Наша недавняя эпидемия самоубийств, особенно в средних учебных заведениях, в значительной степени обязана своим широким распространением – подражанию. Так же, как в силу подражания зачитывались Нат-Пинкертоном, так же кончили многие свою жизнь самоубийством в силу той же причины.

Таков один из общественных факторов самоубийства. Но все же главная причина самоубийств кроется не в подражании, а в чисто общественных условиях, к кратной характеристике которых и перейдем сейчас.

Когда мы читаем хронику самоубийств, то там в большинстве случаев находим и объяснение причин самоубийства: одни покончил «из-за нужды», другой, растратив чужие деньги, предпочел смерть жизни и позору, третий покончил из-за «несчастной любви», или «семейных неурядиц», четвертый – «из-за плохого балла», или «провала на экзамене», наконец – громадное число людей кончает просто из-за «разочарования в жизни». К этим мотивам присоединяются «физические страдания, угрызение совести», разврат и т.д. Читая эти объяснения расчета с жизнью, мы в первое время находим их вполне достаточными, но стоит поглубже вникнуть в дело, и оно становится сложнее. Особенно же неясным становится самоубийство из-за разочарованности в жизни. Также обстоит дело и с многими другими причинами. Многие кончают потому, что разорились, и им грозит нужда. Но ведь мы знаем, что масса людей живет при самых невозможных условиях, особенно же в прошлые периоды человечества. Живут, однако, и не думают кончать с собой... Многие кончают с собой «из-за несчастной любви». Но мало ли, как теперь, так и в прошлом, есть и было людей, «несчастных в любви» и они однако же жили, а не умирали по своей воле. Далее, чем объяснить самоубийство богатых людей, у которых, казалось бы, всего вдоволь и у которых нет никаких мотивов кончать с собой? Наконец, что это за самоубийцы, «разочаровавшиеся в жизни?» Каковы причины этой разочарованности, а тем самым и их расчетов с жизнью?

Культура и самоубийство

Постараемся глубже вникнуть в дело.
Обратим прежде всего внимание на то, что чем культурнее и цивилизованнее народ – тем в среднем больше самоубийств происходит в его среде. В глубокой древности, как я уже сказал, самоубийств почти не было. Число их становится тем большим, чем ближе подвигаемся к нашему времени. Далее самоубийства чаще бывают в городах, чем в селах и деревнях. И чем крупнее город, тем больше и самоубийств. А ведь города, особенно же большие города, – столицы – являются и центрами культуры, где сосредоточивается вся умственная и цивилизационная жизнь страны.

Эти факты наводят на мысль, что есть какая-то связь между ростом культуры и ростом самоубийств, между современным строем общества и древними его формами. Действительно, эта связь есть и заключается она в следующем:

Характерной чертой первобытных обществ является то обстоятельство, что здесь нет того разделения общества на классы, касты, сословия и профессиональные группы, которое существует в каждом более или менее культурном обществе. Это – общества небольшие, в которых каждый член более или менее похож на другого. Поведение поступки каждого в значительной степени похожи на поведение всех остальных членов группы. Религиозные верования, правовые и нравственные переживания всех членов группы сходны между собой. Каждая личность здесь является неразрывным элементом группы, она связана с ней, и ее интересы неотделимы от интересов группы. Она только как бы часть группы, которая тонет в обществе. Индивидуальности, в строгом смысле слова, здесь еще нет. На первом плане стоит вся группа, состоящая из одинаковых членов, крепко связанных друг с другом. Личность здесь не одинока. Поэтому, если на долю личности падают различные неприятности – она их легко переносит, потому что она живет для группы, а не группа для нее. Страдания в глазах страдающего принимают реальный смысл и высокую ценность, ибо они нужны для группы. Мало того, личность здесь очень легко приносит себя в жертву всех группе, ибо сама-то жертва, как в ее собственных глазах, так и в глазах остальных членов, приобретает смысл и окружается ореолом.

Иное дело организация современных обществ. Здесь личность одинока; особенно велико ее одиночество в крупных городах. Общность верований, обычаев, нравов, интересов – исчезла. Каждый член имеет свои интересы, далеко не совпадающие с интересами других. Религиозные связи, некогда скреплявшие всех членов, стали слабыми или совсем исчезли. Вера в занебесное вознаграждение пала, а тем самым исчезла одна из причин, заставляющих бодро переносить страдания и бедствия. Разделение общества на группы вызвало и разделение интересов. Интересы личности уже не совпадают с интересами общества, а раз это так, то вполне понятно, что исчез одни из мотивов переносить трудную жизнь. К чему страдать – когда эти страдания не служат интересам общества и когда они невыносимы для самой личности? Нет никакого смысла жить ради страдания. Большинство нитей, связывавших одно «я» с другими, ослабло, боги исчезли, и люди осиротели. Человек остался один. «Люди на земле одни – вот беда!» писал Достоевский про наше время. «Есть ли в поле жив человек? – кричит русский богатырь. Кричу и я – не богатырь, и никто не откликается». Да, действительно, отклика нет. Живем мы в каменных мешках и зачастую не знаем, что делается в соседней комнате. Радость ли там, или горе...
Ежедневно мимо нас по улицам проходят тысячи людей. Разве можно их заметить всех, вглядеться в их «нутро»? Это невозможно. Жизнь течет с ужасающей быстротой, людей так много, что заинтересоваться судьбой каждого нет возможности. Отсюда вполне понятно, что человек для человека превращается в «номер» (Извозчик № такой-то, носильщик номер такой-то, чиновник – номер такой-то и т.д.). Человек для человека становится какой-то Андреевской «маской» и «рожей». Есть номера, маски, рожи, но людей нет. Благодаря этому, жизнь человека обесценивается в глазах других: разве есть возможность заинтересоваться всеми, кто умирает кругом, попав под трамвай, под поезд, свалившись с «лесов», упавши в воду и т.д.? Их так много, и жизнь течет так быстро – что «всех не пересмотришь». Благодаря этому, и своя жизнь обесценивается в глазах каждого. Все это создает неустойчивость, зыбкость, непрочность и в своей совокупности представляет ту почву, на которой самоубийства могут пышно процветать. Достаточно иногда малейшей неприятности, малейшего пустяка – чтобы покончить с жизнью. К чему жить, когда жизнь бессмысленна? К чему страдать, когда страдания никому не нужны? К чему переносить тягости жизни, когда на том свете не будет никакого воздаяния?

«Облегчи наши страсти, о Боже!
Мы, как звери, вгнездились в пещеры.
Жестко наше гранитное ложе,
Душно нам без лучей и без веры».

Так выразил настроение человека-обитателя города – В. Брюсов.

Одиночество, оторванность личности от общества, быстрый и лихорадочный бег жизни, распыленность общества и падение религиозных верований, неуравновешенность и неустойчивость жизни – таковы признаки, присущие культурному обществу. Эти основы – благоприятная почва для развития самоубийств; достаточно в таких условиях малейшей неприятности, чтобы человек покончил с собой. И умирают: одни с проклятием и ненавистью к обществу, другие – тихо и безропотно, третьи – медленно гаснут. Что это так – прямым подтверждением служит то обстоятельство, что семейная жизнь предохраняет от самоубийства. Быть членом семьи – значит уже иметь с другими связь, значит уже не быть одиноким, а иметь вне себя круг лиц, связанных с тобой общностью интересов и целей. Если для самого жизнь потеряла ценность, – то нужно жить для семьи, для ее блага и счастья. Не говоря о других странах, в Петербурге, например, за 1911 г. покончило с собой холостых 381 человек, тогда как женатых только 104 мужчины; девиц – 260, замужних – 69. Разница громадная, так как холостых в С.-Петербурге менее, чем женатых, только на 2,2%.

То же наблюдается и в других странах. Во Франции, например, за 1889 – 1891 гг. в возрасте от 30 до 40 лет на 1 миллион жителей самоубийств холостяков приходится 627, вдовых – 560, женатых только 266; девиц – 126, вдов – 205, замужних – 82. То же и в других странах. Эти данные – прямое подтверждение сказанного.

Другим прямым подтверждением указанного положения служит то обстоятельство, что эпохи революций и общественных подъемов дают меньше всего самоубийств. Что же представляют из себя эти эпохи с точки зрения сплоченности общества? Мы знаем, что в эти эпохи одна личность не оторвана от другой, одиночество личности в такие периоды исчезает. Появляются партии, общественные течения, встают общие цели, и личность входит в тесные отношения с другими личностями, она принимает участие в партийной работе, в массовом движении и в общественной борьбе. Коллективные чувства оживают, оживает вера, оживают общие интересы и цели; маленькие личные интересы и неудачи исчезают в общем массовом деле и, благодаря этому, личность уже не чувствует себя сиротой. Ее собственная жизнь приобретает в ее глазах общественную ценность и общественный смысл. Отсюда – согласно с вышесказанным – само собой следует, что самоубийства должны уменьшиться. Цифры вполне подтверждают сказанное. Все революции Франции уменьшали процент самоубийств.

В 1848, 1849 гг., в эти годы революций – мы видим и повсеместное падение самоубийств. Цифры таковы:


То же наблюдалось и у нас в России. Последние семь месяцев 1905 г. дали лишь 85 случаев самоубийств; в 1906 г. число их увеличивается, в 1907 г. происходит быстрый скачек вверх; один январь месяц дал в этом году 43 случая, а в последующие месяцы число их еще более увеличивается.

Таким же образом влияют вообще и все общественные движения, в частности и национальные войны, когда одиночество личности также как и в эпохи революции, исчезает. Вспыхнувшая в 1866 г. национальная война Австрии с Италией дала понижение самоубийств на 10%.
Следующим подтверждением сказанного служит тот факт, что женщины дают меньший процент самоубийств, чем мужчины. Это объясняется тем, что женщина в силу исторических условий отстала от мужчины, более привязана к семье, менее индивидуализирована, и ее жизнь более устойчива, чем жизнь мужчины. По последним данным Пруссии число самоубийств мужчин достигает до 5464, тогда как женщины дали за тот же срок лишь 1683 случая. В общем число самоубийств женщин так относится к числу самоубийств мужчин, как 1 относится к 3.
За 1911 год в Петербурге мужчины дали 62% самоубийств, женщины – 38%. По мере того, как растет раскрепощение женщины – растет и число самоубийств среди них.

Дальнейшим доказательством сказанного служит то обстоятельство, что та религия, которая сильнее связывает индивида, более догматична и дает меньшую свободу личному исследованию – дает и меньший процент самоубийств. Католическая вера в этом отношении более догматична, чем протестантская; отсюда – самоубийств среди католиков меньше, чем среди протестантов.

Главная причина самоубийства

Значит – главная общая причина роста самоубийств – это рост одиночества личности, ее оторванность от общества, в свою очередь представляющая результат нашего беспорядочно организованного общества.

На этой-то общей почве и развивается самоубийство. Ей мы обязаны тем, что достаточно малейшей неудачи, чтобы человека свел счеты с жизнью.

Каковы же эти причины в своем конкретном виде?
Главная конкретная причина – это нужда, голод и безработица – следствие того же беспорядочного устройства общества, поэтому высший процент самоубийц дают именно безработные. Из всего числа самоубийц Петербурга за 1911 год лица без занятий составляют 23,12%. Эта цифра станет еще большей, если принять во внимание то, что крестьяне и рабочие кончают с собой главным образом из-за нужды. А данные показывают, что они составляют главный процент самоубийц.

По данным доктора Жбанкова за 1905-1909 гг. из 9510 случаев самоубийств крестьяне составляют 57,3%, высшие и богатые классы – 11,5%, учащиеся – 10,7%, чиновники – 7,7%, армия и полиция – 7,5%.

Более точная статистика Петербурга за 1911 г. дала еще более красноречивые результаты; из общего числа самоубийц крестьяне составляют 78,14%, дворяне – 7,71%, мещане – 11,74%, купцы – 1,53%, духовенство – 0,21%, иностр. поданные – 0,71%. Значит на 10000 человек каждой группы самоубийц приходится: крестьян – 10 чел., дворян – 6, мещан – 4, купцов – 8, духовенства – 2 чел.

Отсюда видно, что нужда – главная конкретная причина самоубийства. Крестьянин приходит в город, попадает в шумную, многолюдную толпу, становится «фишкой» и «номером»; глубокое одиночество и отсутствие поддержки в нужную минуту доводит одних до преступления и запоя, других – до отчаяния и смерти. И гибнут люди, проклиная общество и людей, которые не дали возможности им жить, не поддержали, не помогли, не утешили в нужную минуту, а прошли равнодушно мимо чужого отчаяния и горя.

Борьба с самоубийством

Из сказанного же вытекает и отношение к самоубийству и средства борьбы с ним. Нет надобности говорить о том, что это явление нежелательное, печальное и трагическое. Во что бы то ни стало нужно бороться с ним. Но бороться, конечно, не путем издевательства над трупом самоубийцы и строгих наказаний. Как указано было выше, кары не уменьшили самоубийств. Средства борьбы нужны другие. Раз главный источник самоубийств – недостаточная организация окружающего нас общества, делающая человека одиноким – то задача борьбы с самоубийствами сводится к тому, чтобы изменить эту организацию в том направлении, которая уменьшала бы одиночество личности, создавала бы вокруг нее группу, крепко и прочно связанную с ней общностью целей, интересов и задач. Как это конкретно можно сделать – мы не беремся здесь обсуждать. Можно указать лишь общий принцип, указанный еще Христом и тем же Достоевским. Он гласит: «люди, любите друг друга», не будьте равнодушными друг к другу, не смотрите друг на друга, как на простые «номера» и «фишки», а как на человека, которому необходима посторонняя помощь: духовное утешение и ободрение, и материальная помощь и поддержка. Отсюда следует, что мало-помалу должны быть так или иначе уничтожены те условия, которые одного лишают куска хлеба, другого же снабжают миллионами и сотнями миллионов рублей, которые он не может израсходовать и с пользой для других употребить.

Если эта причина будет уничтожена, то уменьшится и оторванность человека от человека; появится общая цель, смысл жизни и необходимость полезной и высокой деятельности, в которой каждый бы находил свое удовлетворение.

Нужно помнить, что необходимое условие прогресса, создания правды, истины и красоты – есть жизнь. Если ее нет, нет и высших ценностей. «Она поправима, а смерть – нет». Поэтому все силы общества, науки и каждого человека должны быть положены на борьбу за жизнь.

По изданию: «Социологические исследования», 2003, № 2. С. 104-114.
Проверка орфографии – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

22 July 2013

«Голос», сценарий Наталии Рязанцевой/ Natalia Ryazantseva, The Voice (Golos), film script

Проверка орфографии – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

Наталия Борисовна Рязанцева окончила сценарный факультет ВГИКа в 1962 году, работала в области документального кино — написала ряд сценариев документальных фильмов, выступала в печати как кинокритик.

В 1965 году состоялся дебют Н. Рязанцевой в художественном кинематографе — по ее сценарию, написанному совместно с кинодраматургом Валентином Ежовым, режиссер Лариса Шепитько поставила фильм «Крылья».

Наталия Рязанцева автор киносценариев фильмов «Долгие проводы», «Личная жизнь Кузяева Валентина», «Аленький цветочек», «Холодно-горячо», «Чужие письма». Фильм «Чужие письма» был удостоен специальной премии жюри на кинофестивале в Неаполе в 1976 году.


Фильм по литературному сценарию Наталии Рязанцевой «Голос» ставит на киностудии «Ленфильм» режиссер Илья Авербах [в 1982 году]. Публикуемый сценарий создан при его участии.

* * *
Актриса смотрит на экран. Она смотрит на себя и не понимает, что она там кричит в телефонную трубку. Посторонние шумы — звук мотора, ветер, прибой, крики чаек. Искарябанное, замученное монтажом изображение. Еще раз, еще раз…
— Ну что, Юля, попробуем, — голос режиссера из темноты.
— Да, сейчас, сейчас…
В проекционной будке стрекочет аппарат. Женщины-механики беседуют вполголоса, пьют молоко. Далеко за стеклом — экран, и там актриса исступленно кричит в телефон…
— Юля, дорогая, ну что такое?
— Сейчас, сейчас… — Актриса снова пропустила начало.
— Посмотри, как ты замечательно играешь, и вдохновись.
— Я вдохновляюсь… — Актриса тяжело вздохнула.
Деревянный домик почтового отделения на берегу неспокойного моря, качается и скрипит дверь телефонной будки.
— Ну что, пишем? — голос звукооператора. Голос режиссера:
— Пишем. Ну, будь умницей, давай, в последний раз…

Над экраном загорается красная лампочка.
Актриса приготавливается, шевелит губами.
— «…Нет, я отсюда не уеду, пока… Вы послушайте — люди нам верят, они ждут, а мы… Мы должны, мы обязаны… нет, вы обязаны позвонить и вмешаться. Вы?.. Нет, Я обещала… Как? Кто я такая?! Нет, вы же сами подписали командировку! Нет, вы шутите? Сама? А что я могу — сама? Подождите! У меня больше нет денег на телефон, и дозвониться… Ой, опять ничего не слышно!» Нет, не попала! — сама оборвала себя актриса. — Сейчас…
— Еще раз. Очень хорошо было. Юля, почти точно. Соберись.
Лицо режиссера в свете настольной лампы выражает отчаяние, терпение его кончается. Ворчливый голос звукооператора из темноты:
— Вторую смену на этот разговор тратим.
— И потратим еще три!
— Может быть, актрисе пойти выпить кофе? — мрачно говорит звукооператор.
Режиссер обнимает Юлю за плечи, они шепчутся в узком луче у пюпитра.
— «…Нет, вы шутите? Сама? А что я могу — сама? Подождите!»
Она опять пропустила это внезапное «подождите!» и сникла.
— Голова кружится?
Изображение исчезло. В звукоателье зажегся свет. Пять человек по углам смотрят с ожиданием. Молчат, не мешают.
— Нет, не могу! Я больна… Могу больничный лист показать!
Бесстрастный голос звукооператора:
— Под больничный можно взять пролонгацию.
— Вот, пожалуйста! — Юля метнулась к столу, схватила сумочку, из нее посыпались квитанции, пудреница, какие-то тюбики, конфеты, пол-апельсина… — Вот, вот больничный… Постельный режим, я не обязана…

Она спешила по коридорам, переходам, лестницам; лицо у нее было злое и утомленное. Она старалась не встречаться ни с кем глазами.

— Очень вовремя начались актерские капризы, — сказал звукооператор Гарик, снимая кожуру с забытого Юлей апельсина.
— Ладно, с кем не бывает? — сказал режиссер. — Чем мы можем заняться, чтобы не терять остаток смены?
— Смех и «гур-гур» можно озвучить. Там массовка есть, — кивнула девушка-помреж.
Все отчего-то чувствовали себя виноватыми. Каждую секунду мог вспыхнуть скандал. Конец картины, тысяча поводов.
— Хорошо, давайте смех.

Юля выбежала из студии, сердито размазала слезы и помчалась к ближайшей телефонной будке, бестолково перетряхивая сумку в поисках монеты.
— Аркаш… Это я… — Выдохнула, успокоилась. — Ну не могла раньше, тут к телефону не прорваться, ты же знаешь… И потом мне стали какую-то дрянь колоть — всё по часам. Забыла, как называется. И анализы — тоже, все по часам. Ну правда, из больницы, гроб могила три креста, чем поклясться? Аркаш, принеси почитать, я уже все прочла. Ну приезжай, я думала, ты уже едешь… Ну пока, тут народу много, очередь.
Выскочила, стала ловить такси.

На экране происходило какое-то застолье, конец застолья — одна пара танцевала посреди комнаты, один гость что-то рассказывал, другие смеялись.
Актеры-массовочники хохотали и болтали бессвязно вокруг микрофона. Записывали «гур-гур». Одна толстуха особенно самозабвенно хохотала, раскачиваясь и приседая.

— Спасибо, дяденька, — сказала Юля таксисту. Он был совсем мальчик, держался солидно. Всю дорогу готовил фразу:
— Где-то я вас видел.
— Не может быть, — насмешливо косясь, отвечала Юля.
Как всякой актрисе, ей казалось, что ее узнают на улицах чаще, чем это было на самом деле. Впрочем, ее иногда узнавали, но не могли вспомнить — откуда, из какого фильма. Или похожа на какую-то артистку…
Они объехали больничную ограду и остановились у задней запертой калитки. Здесь же была и сломанная решетка, куда проникали посетители в неположенные часы.
— А вы… работаете здесь? — спросил таксист.
— Да, работаю. Процедурной сестрой. Уколы делаю. А заочно учусь. Хотела артисткой стать, но — семья, все медики — настояли… — Юля вздохнула. — А призвания нет…
— Семья — страшное дело, — сказал таксист.
— Ужас, — согласилась Юля.
— А как вас здесь найти? Вас как зовут?
— Юлия Андреевна. А искать меня не надо. У меня муж ревнивый очень. До свидания, дяденька.
Она побежала к проему в решетке, согнулась, пролезла и, крадучись, пошла больничным двором. Был час, когда прогулки кончались. Кто-то прятался в кустах, кто-то ворковал у окна первого этажа. Юля спугнула парочку.
Окна ее корпуса были красные от заходящего солнца.

Приземлился самолет.
По трапу спускались пассажиры. Одного из них, тучного человека, державшего в руках бумажный пакет, окликнули снизу:
— Александр Ильич!
Александр Ильич (автор сценария) приостановился, его поторопили сзади.
— Это я, я! Не узнали? — У трапа стояла девушка-помреж.
— Узнал, как же не узнать, вы Валя…
— Тамара.
— Да, да, верно, Тамара… Как вы сюда проникли?
— Мы здесь снимали, я многих девочек знаю. Машина ждет, вы домой сначала или на студию?
— А что случилось? Меня телеграмма прямо с парохода… — Они затерялись в толпе.

Пока ехали от самолета к аэропорту, помреж Тамара очень громко говорила, не только не стесняясь тем, что ее слушают посторонние люди, прижатые к ним, но даже несколько рисуясь своими делами и значительностью.
— Всё ужасно. Сергей Анатольевич в монтажной ночует, финала нет, озвучание не закончено, студия из-за нас план квартальный не выполняет, на него давят, но он держится, вы его не узнаете, он прямо почернел весь…
— И много еще озвучивать? — потихоньку спросил автор.
— Ой, он прямо почернел весь! А вы загорели… Это я текст телеграммы составляла! Убедительно, да? — Тамара кричала на весь автобус, она иначе не умела.
— Слово «катастрофа» всегда звучит убедительно.
— Ничего, всё нормально! Перерасход, конечно, и композитор пропал, сегодня первый филармонический состав собрали, а его нет — дома нет, на даче нет. И название новое не утверждают, и Мартынова заболела как раз не вовремя…
— Какое название? — обескуражено спросил автор, протискиваясь к Тамаре, чтоб она не кричала так уж громко.
— «Первая встреча — последняя встреча»! Хорошее, да? Ой, только я вам ничего не говорила. Вам не нравится? Ой, только вы Сергея Анатольича не расстраивайте, он прямо почернел весь…

В группе звонили два телефона. На один из них просто не обращали внимания, со второго через аккуратные промежутки времени снимали трубку (делал это рыжий парень с длинным лицом и в жутких зеленых очках) и тут же клали назад, на рычаг. В двух смежных комнатах клубилось сражение. Режиссер отбивался от наседавших на него директора, двух замдиректоров и звукооператора.
Второй режиссер Анна Викторовна (издали — женщина моложавая, изящная и элегантная; только при внимательном взгляде различимы следы возраста, усталости и нелегкой жизни) заслоняла его, принимая удары на себя; но как только он временно брал верх, она же его с этого эфемерного верха и скидывала вниз, напоминая о разнообразных неприятностях. В таком случае она неизменно начинала фразу со слов: «Я не хочу вас дергать, Сергей Анатольевич…»
В углу перебирал рекламные фотографии равнодушный ко всему происходящему оператор Кольчужников.
Автор остановился у двери, пережидая и наблюдая.
— Я не хочу вас дергать, Сергей Анатольевич, но единственный реальный выход в наших условиях…
— На той неделе три картины идут в речевое, нас в лучшем случае загонят в восьмое ателье, а я лично отказываюсь звучать в восьмом ателье…
— Так, я пробиваю субботу и воскресенье, а вы отказываетесь…
— Спокойно!
— Если будут досъемки, я должен знать сегодня, чтоб потом не было: «Петр Иваныч! Петр Иваныч!», а Петр Иваныч не волшебник.
Режиссер поклонился и руками развел — так он был согласен с Петром Ивановичем.
— Прошу иметь в виду, что второй раз нам не собрать первый филармонический состав. Пусть композитор это знает…
— Комбинаторы спрашивают, что им делать, где новое название?
— Кстати, если досъемки, то, увы, без меня, — сказал из угла оператор. — Я уезжаю в Ливан. Снимать будет Валя.
— Какие досъемки? Актриса в больнице…
Анна Викторовна наклонилась к режиссеру и что-то прошептала ему доверительно. Тут он взвился.
— Неужели вы не могли подумать на три дня раньше? Хотя бы сказать мне?!
— Я не хотела вас дергать, Сергей Анатольевич…
Александр Ильич все стоял, стоял, намереваясь ступить в эту шумную комнату… Делал шаг и отступал. Наконец выбрал момент и ступил.
— Привет! Как дела? Вот, угощайтесь. Грузинские писатели в дорогу снарядили. — Он развернул пакет. — Тут зелень и прочие дары Кавказа… — Он улыбался. Сесть было некуда и пакет положить некуда. Никто не выказывал радости.
— Привет, — сказал режиссер. — В два у нас зал. Посмотришь длинный вариант.
— Простите, Сергей Анатольевич, два вопроса, чтобы знать, на каком мы свете… — уходя, начала Анна Викторовна.
— Мартынову добывайте хоть на носилках, а Ромашкина ищите. Он всегда прячется, когда надо фиксировать музыку. Ну что? — Сережа наконец повернул к автору свое утомленное лицо. — Ты загорел. Финал не переснимали, он в браке. Придумал что-нибудь?
— Что?
— Да мы же с тобой только что говорили! Вот тут, в коридоре!
— О чем? Я полтора месяца не был на студии.
— А… — Сережа обиженно отвернулся.
Автор жил в своем времени и пространстве. Там длинные сутки, смена погоды, дождей и закатов, там самолеты, леса и моря. Теперь повертится в студийном котле. В спокойно-доброжелательной улыбке автора Сережа замечал равнодушие и неверие в него и в картину.


У Юли в палате сидел муж и доставал из раскрытого портфеля фрукты и овощи, петрушку и укроп, вязанье и книги; но что-то еще оставалось там, в портфеле, какой-то сюрприз, и Аркадий морщил лоб — показать сразу или потом?
— «Травка зеленеет, солнышко блестит, ласточка с весною в сени к нам летит», — сказала Юля. — Эта травка меня спасет, да?
Она жевала зелень, полулежа на подушке, в смиренной позе. Она знала, что мужу нравится она такой, расслабленной, беспомощной; в глубине души он, наверное, рад, что она больна.
— На рынке купил? — спросила она про зелень.
— На рынке.
— А сапоги отдал чинить?
— Не успел. Знаешь, столько всего навалилось. У нас двое ушли в отпуск, а я решил пока потянуть. Пока ты…
— Анна Викторовна звонила? — перебила Юля.
— Нет.
— Только не ври. Нет, мне просто интересно. Только не ври, я ведь тебя насквозь вижу. Аркаша! В глаза смотри!
Он стал протирать очки. Близорукие глаза сощурились, как от боли.
— Нет, никто не звонил.
— Странно. Похоже, меня уже считают при смерти. Они меня берегут, ты меня бережешь, главврач и тот… говорит, что сюда никого пока не положат на вторую койку. Вообще, все ко мне так внимательны, так предупредительны. Надень очки! Аркаш, надень очки, а то у тебя глаза в разные стороны, ну, я тебя прошу…
— Не прыгай, зайчонок.
Веки у Юли дрогнули. Ласковое словечко из прошлого прозвучало не к месту.
— А знаешь, я почитала терапевтический справочник, не здесь, еще дома…
— Ну вот, начинается, — сказал Аркадий и строго посмотрел сквозь очки. — Ну, что ты еще вычитала?
— Короче, почему они меня не вызывают? Что ты им сказал?
— Значит, ты им не нужна. Пока.
— Нет, нужна.
— Старушка, сколько можно об одном и том же?
— Ты всегда ненавидел мою работу.
— Ну-ну-ну… Работа как работа. На премьеру-то пригласишь? Так и быть, покажу. Смотри — нравится? Премьера будет, и вообще… — Он достал из портфеля свой сюрприз: из пакета выскользнуло нарядное, длинное, льющееся платье, обвешанное этикетками.
— Ой! Что это ты? Ты купил?! Денег же нет… Аркаш, что это ты, ей-богу, так… — Юля испуганно поглаживала тонкий шелк. Платье льнуло к ней, само притягивалось. — Это только на Новый год, вечернее…
— Ну вот. А то ты на Новый год всегда плачешь.
— Не буду. В таком платье, конечно, плакать нельзя. Но представляешь, если они даже не сообщают, что они озвучили другим голосом, даже не звонят, даже Анна Викторовна… Это потому, что я для них пионерка! Со мной можно так поступать… Ни с кем так… «Девочка, а ты куда?» — Юля стукнула кулаком по спинке кровати. — Я дурочка, да, Аркаш? Потому что я хотела всем нравиться. А всем нравиться невозможно. Я хотела, чтобы все смотрели на меня и улыбались. А так нельзя. Я на этой картине многое поняла. Я, Аркаш, теперь стала взрослой. Я теперь буду, знаешь, какой — такой важной, загадочной… «Ну, я вас слушаю, что вы мне скажете? Чем порадуете? Мне звонили со студии? Как они мне надоели! Аркадий Петрович, скажите им, чтобы больше не звонили, пусть берут кого хотят…» — Отыграв в важность, Юля откинулась и приняла свою смиренную позу. — Аркаш, серьезно, звонили? Ну и что ты им сказал? — Она прикрыла глаза, не желая видеть, как он снова соврет. И слышать. — Аркаша, а как же ты на мне женился? Я ведь нисколько не ломалась, бросилась сразу на шею, сказала: «Возьми, возьми меня замуж, убереги от любви неверной, от дурного глаза, от всех, от всех…» — Она на глазах делалась все утомленней и тише. Или играла. Аркадий никогда до конца не мог различить, и в нем оставалась тревога.
— Я сказал, чтобы больше не звонили. Больше тебя отсюда не отпустят. Ну какая разница — чей там голос?.. Мелочи жизни. Все равно когда-нибудь будет премьера…
— А у нас уже есть платье. Да, хорошо, — Юля улыбнулась.

На экране просмотрового зала — ноги в кедах и тренировочных брюках бегут по склону холма. На мгновение оторвались от земли. Повисли в воздухе.
Следующий кадр — как будто большая птица отделилась от склона, полетела на заходящее солнце.
Немолодой человек с палкой наблюдал за этим издали. Южный вечер. За холмом блестело море. Человек медленно пошел, явственно прихрамывая. Возникло лицо этого человека крупно — сосредоточенное, грустное, ему лет под шестьдесят.
Три или четыре дельтаплана висели над холмом, медленно парили в тяжелом закатном воздухе.
— Красиво, конечно. Даже слишком, — ворчливо сказал автор. — Не имеет отношения ни к чему.
— Ко всему… — проворчал режиссер.
— Ко всему — значит, ни к чему!
Между тем, немолодой человек на экране удивленно глядел на женщину, вытаскивающую ноги из зарослей колючек, и протягивал ей палку.
— «Это вы?»
— «Я попробовала. — Испуганные, круглые глаза Юли Мартыновой. — Сначала нужно только подпрыгнуть…» — Нервный смех, удивление, что руки-ноги целы.
— «А я думаю — где вы все пропадаете…» — невнятный, напряженный голос человека с палкой.
Фонограмма черновая.
— «Соскучились, Павел Платоныч? Уже хорошо!» — На голове у Юли — мотоциклетный шлем, руки вдеты в крепления дельтаплана.
— Мы приехали в экспедицию, а там у них клуб. Я решил заменить мотоциклы на дельтапланы…
Автор сопел. Он был недоволен, переживал отсебятину с дельтапланами.
На экране уже шли другие куски, другие кадры. Юля гуляла с Павлом Платоновичем по южному городу, потом они смотрели открытие какого-то памятника, потом сидели на веранде уютного домика над обрывом. Юля щелкала клавишами магнитофона, записывала рассказ:
— «Я в таком сарае сидел… ну, вроде амбара, всю ночь не спал, вспоминал, вспоминал, а как светло стало, сразу искать, а что искать, не знаю, лазаю по сараю, лазаю, потом часовой заорал что-то, я затаился и нашел сразу…»
Крутились катушки магнитофона. Юля слушала внимательно.
Автор сопел.
— Если тебя что-то раздражает, говори, — не выдержал режиссер.
— Дело хозяйское, — интонацией подразумевая совершенно противоположное, сказал автор. И тут же его прорвало: — Дело не в том, что Мартынова слишком молода, соблазнительна и зачем-то еще летает с горы… Не верю в сказки, Серёженька, с добрыми феями… — Автор вздохнул и взял себя под уздцы. — Впрочем, дело хозяйское.
Павел Платонович рассказывал, что-то изменилось в том, как он это делал, кажется, он вспомнил что-то важное, и от этого поза его перестала быть такой напряженной, и слова ложились свободно и просто.
— «Я скобку эту спрятал в штанину, только боялся, чтоб не вывалилась, штаны-то все рваные, и лежу… Днем уже открывают дверь: «Русс! Партизанен!». Встаю, выводят, двое, пошли по тропинке, один впереди, один сзади…»
Скрипнула дверь. Вошла Анна Викторовна.
— Что, Анюта? — повернулся режиссер.
— Я не хочу вас дергать, Сергей Анатольевич, — громким отчетливым шепотом заговорила Анюта, — но Ромашкина видели на третьем этаже… Может быть, вы сами...
— Анюта, милая, ну неужели вы со всеми ассистентами не можете поймать одного композитора?
— Я подумала, что вам самому… самим… проще…

Юля на экране смотрела на Павла Платоновича, слушала его историю.
— «…А мне главное — заднего поближе подпустить, я так замедляю понемножку шаги, чуть-чуть, чтоб он, не дай бог, не понял…»
— Я не понимаю, — сказал автор, — почему весь рассказ идет на ее изображении?
— Не весь.
— Ох, засмотрелась, — вздохнула Анюта и скользнула к двери. — Очень нравится этот эпизод. И Мартынова прелесть, правда, Александр Ильич? — Не дожидаясь ответа, она нырнула в темноту.
— Почему фея? — вспомнил режиссер. — Современная девушка, каких много.
— Не встречал. И дело не в этом…
— А в чем?
— Ладно, давай смотреть, — скрипнуло кресло под автором, — твоя фея очень мила, но из другого кино.
— Ты человек пятидесятых годов.
— Прошлого века, — усмехнулся автор. — Да, я человек пятидесятых годов. А ты зачем-то взял мою повесть пятидесятых годов, тогда уж будь добр…
— Между прочим, Мартынова всем нравится.
— Второй сорт всегда всем нравится. Недаром ее не снимали в хороших картинах.
— Зря не снимали.
— «…И покатился вниз, качусь, качусь, в руках уже автомат и скобка эта, вся в крови, зачем-то я её держал, все выпустить боялся…» — Это голос из магнитофона. А Юля записывает.

— Простите, что я вас дергаю, — неслышно возникла Анна Викторовна, — но Ромашкин уже в группе. Я вызвала на завтра Ахтырскую, завтра дают полсмены речевого, я всё узнала — с Мартыновой — это надолго, можно взять пролонгацию под Юлькину болезнь, но…
Они уже давно шли по коридору режиссер и Анна Викторовна, а на экране Юля кричала на какую-то женщину в фартуке:
— «…Прочтете, когда будет книга! Нет, вы и тогда не прочтете! Вы и так знаете, что ваш отец — герой, и пользуетесь его именем… Я не собираюсь писать о ваших дрязгах, о ваших письмах в редакцию…»
— «Вы, девушка, как приехали, так и уедете, а мы тут живем, вы не знаете всю подноготную…»
— «Зато я знаю, что вы жили рядом с удивительным, неповторимым человеком, и самого главного в нем не разглядели, потому что вы бездарная корова! И уйдите с террасы, мы здесь работаем!»
Мартынова прокричала это и сама испугалась.
Лицо автора на миг прояснилось от этой живой детали.

— Ну где же он? Где композитор? — выскакивая из группы, закричал Сережа.
— Опять ушел! — ахнула Анна Викторовна. — Я же Мишу оставила его держать! Где Миша? Где Миша?
— Анюта, сядь на минутку, — сказала замдиректора. — Так мы картину не сдадим.
— Сдадим, и не так сдавали.
— Если Петр Иваныч вдруг напишет музыку, а Миша озвучит главную героиню. Нет, по-моему, наш режиссер не хочет сдавать картину. Я не знаю, о чем он думает…
— А я знаю! — Анюта встала. — Терпеть не могу разговорчики за спиной! Когда надо поддерживать! Надо костьми лечь! — И она погналась по коридору за ускользающим силуэтом. — Миша! Миша! Где Ромашкин?
— А где Сергей Анатольевич? — Миша сторожил у шторы.

А композитор, худенький, взъерошенный, в свитерке и в кедах, прятался в уборной и смотрел в окно. Улыбнулся — режиссер и автор шли через двор к монтажному корпусу и были уже далеко. Они шли и размахивали руками.
— Нет, ты можешь мне говорить, всё, правду и только правду, но мне, только мне, без посторонних! И потом — ради бога, не говори о вещах, которых ты не понимаешь… Есть незаметные, подсознательные толчки, которых ты пока не ощущаешь. По твоим рассказам делали плохие картины, согласись…
— Допустим…
— У тебя героиня прозевала семейное счастье и об этом горько плакала, это уже неправда. Она сознательно ничем не хочет поступиться, она теперь бесстрашней и беспечней перед будущим, она всегда найдет выход и знает это, и нечего ее жалеть, она выкарабкается и встанет на все четыре лапки. В Мартыновой есть это свойство, она, как матрешка…
— Как мартышка.
— Да! Знаешь, когда я ее заметил? Она играла клоуна, рыжего, мужскую роль — в студенческом театре! Я обалдел!..
Сережа был молод и обаятелен. Пятидесятилетний Александр Ильич не мог с этим ничего поделать. Сережа его похлопывал по плечу, а он только посмеивался.
— Слушай, зачем я тебе нужен? Там симпозиум, я обещал выступить…
— А финал?! И Мартыновой надо подправить текст. Нет, пожалуйста, если хочешь, лети. — И обижался он открыто, мгновенно, с детской хитростью.


Юля кормила голубей в больничном саду, а сама все поглядывала в сторону телефонной будки. Толстый дядька в больничном халате кричал в трубку:
— Мёду, мёду купи! Цветочный бери! Мы тут книгу читаем — «Мёд»! Мё-ед! Не скучаем, коллектив подобрался неплохой, сохраняем бодрость духа, как говорится!
Около будки на скамейке сидели женщины, дожидаясь очереди к автомату, и читали вслух советы из журнала:
— «Чтобы в раскрытое окно не влетели мухи, оконные рамы смазывают уксусом…»
Юле уже давно надоело кормить голубей, она вытряхнула им последние крошки: «Весь день едят и едят, как не надоест!» и подошла к кабинке.
— «Если заест стеклянную притертую пробку во флаконе, на помощь приходит одна капля уксусной эссенции, пущенная между горлышком и пробкой…»
Женщины поворачивали головы и рассматривали Юлю. Ее очередь была далеко, но когда дядька вышел, Юля так умильно посмотрела на высокую даму, открывшую дверь будки, что та остановилась на пороге и пропустила Юлю: «У вас что-то срочное? Ну, звоните, звоните, конечно…»
Юля скользнула в будку.
— Артистка, — сказали в очереди.
— А что у нее? — спросили сквозь советы.
— Говорят, гипертония… с подозрением на злокачественную…
— Ой, а по виду не скажешь…
«Бывает, что курица в супе никак не хочет стать мягкой. Тогда, поварив ее минут двадцать, выньте из кастрюли и опустите в другую кастрюлю — с холодной водой. Потом вновь положите в кипящий бульон…»

Юля говорила по телефону:
— У кого ты спросила? У Анны Викторовны? Да ты что! Она меня избегает! У Анюты больше не спрашивай! Я не хочу. Я не хочу ей звонить! Она избегает! Танечка, узнай как-нибудь так, ну хоть у диспетчера, назначена смена или нет… Если назначена, значит, все. Заменяют… У меня один монолог остался, и там еще… Ну, ладно… Пусть… Это какой-то замкнутый круг! Мама говорит: «Никто не звонил». Аркадий тоже, само собой… Он меня бережет на черный день. А черный день наступил, только он не понимает. Что? Что ты! Узнай, пожалуйста, хотят они или не хотят, придумай что-нибудь! Ты единственный человек, кому я могу это сказать… Танечка, узнай… А врачи всегда всё запрещают. А может, они там даже рады, что я легла…
— Ой, артистка, артистка, — сказала одна больная другой.
— Дерганая какая-то, — подтвердила та, что читала советы.
Разговор Юли был всем им слышен, потому что в будке было выбито стекло.

На экране монтажного стола застыл крупный план Юли.
— Еще раз восьмую сначала, Людмила Ивановна, — попросил режиссер.
Монтажер Людмила Ивановна, худая, смуглая пожилая дама, с непостижимой ловкостью перезарядила часть. В углу возилась с пленками помощница — молчаливая Вероника; время от времени она поворачивала к столу огромные вдумчивые глаза и смотрела словно сквозь экран.
— Не нервничайте, Сережа, — сказала Людмила Ивановна, — вот Александру Ильичу на свежий глаз понравился наш материал, да, Александр Ильич? Это мы с Сергеем Анатольевичем немного засмотрели…
Автор вынужден был молча кивать и даже промычал неопределенное «угу».
— Поехали, — сказал режиссер.
На экране возникло изображение. Режиссер смотрел больше на автора, а автор впился в экран. На экране был аэропорт. Юля ходила по залу, среди людей, таща за собой какой-то огромный баул, более подходящий какому-нибудь баскетболисту, пробиралась к кассе, требовала билет в Москву.
— А почему ты выбросил, как она сидит на чемодане и знакомство с летчиком? И потом… почему вместо человеческого чемодана она таскает этот…
— Баул? — подсказала Вероника и улыбнулась. — Такой смешной…
— По-моему, тоже смешно, — сказал режиссер. Поперхнулся и отвернулся.
А на экране уже взлетал самолет. Вероника наблюдала с интересом за автором. Он со свистом втянул в себя воздух и спросил:
— Откуда у нее в номере холодильник? Это что, люкс? На какие деньги?
— Не лови ты блох! Тут нужен текст из магнитофона…
— Не знаю, не знаю…
— Что не знаешь? Стоп!
Вероника остановила изображение. Во время последнего разговора Юля-журналистка ужинала одиноко в номере гостиницы и расшифровывала магнитофонные записи. Теперь все замерло.
— Я не знаю, что слушает эта вертихвостка с холодильником! С ней никакой простой советский человек не станет говорить всерьез!
— Так ты об этом и писал! Как к ней никто не относился всерьез. Ты сам был журналистом…
— Но я не жил в люксах! Терпеть не могу «липы»!
Вероника выключила изображение, чтобы не сердить автора.
— А нельзя переснять? — без надежды спросил автор. — Или вырезать хотя бы холодильник?
— Сейчас вырежу, — мрачно пообещал режиссер. — Я пошел курить! Смотри главное, ползучий реалист!
— Главное состоит из мелочей.
Вероника снова включила стол. Юля на экране пила молоко и слушала свой голос в магнитофоне, и делала она это очень выразительно и правдиво. После ее крупного плана шел спуск корабля на воду.
— А это что? — спросил автор.
— Спуск корабля. Из хроники.
— Это хорошо… Вот это хорошо…
Александр Ильич облегченно передохнул, несмотря на музыку, точнее, звуки — гортанные, скрежещущие, искаженные динамиками монтажного стола звуки марша. Хроника есть хроника, а спуск корабля всегда волнует. Но вот снова Юля возникла на экране, похоже, среди зрителей этого спуска, она уговаривала Павла Платоновича куда-то идти с ней, тянула, а он, в парадном костюме с орденскими планками, смущено отговаривался.
— Здесь черновая фонограмма. Текст точно по сценарию, — успокоила Вероника, поскольку текст был совсем не слышен. И, повернувшись, увидела лицо Александра Ильича. Глаза его стали огромными и скорбными. Они как будто не видели экрана. Автор смотрел внутрь себя, в глубину своего отчаяния.
— Что, Александр Ильич?
— Если Пантелеев воскрес настолько, что уже парадный костюм надел, то какого черта… его уговаривать? Он уже… готов! Нарядился! Ну, знаете…
Александр Ильич решительно встал и вышел на поиски режиссера. Вероника отмотала назад сцену, видно, нашла там какой-то свой монтажный дефект. Лицо ее стало строгим и деловым, руки работали ловко и бесшумно. Что-то вырезала, склеила.

…Режиссер сидел на подоконнике, смотрел в окно и курил.
— Напиши другой текст, — равнодушно сказал он автору. — Там она всё время спиной. — Ясно было, что этот эпизод его не волнует.
— Хорошо, Сергей Анатольевич, — изменившимся голосом произнес из темноты автор. — Я напишу другой текст, а вы переснимите этот эпизод. Без планок. Разгильдяи! Гении! Научитесь читать сценарий!
Режиссер смотрел в окно. Потом сказал:
— Финал… О финале надо думать…
В темноте автор грузно повернулся и пошел по коридору.
— Ты уходишь?! — крикнул режиссер ему вслед. — Саша! Александр Ильич! — Пошел за ним по коридору. Силуэт удалялся. Автор не оглядывался.

Наступил вечер. Студийная жизнь затихла. В зданиях, окружавших двор, гасли огни. Откуда-то слышалась музыка. Орали кошки.
Режиссер и Вероника сдавали ключи тучной охраннице. Доска с ключами от разных помещений была уже вся завешана. На столе у охранницы играл маленький приемник. Сама она листала книгу, в которой Вероника должна была расписаться. Режиссер смотрел в черное окно. Вероника достала из кармана сложенный вчетверо листок бумаги.
— Вот, Сергей Анатольевич, — сказала она. — Прочтите потом.
— А что это? — спросил он.
— Ну, дома прочтете, потом.
Он послушно сунул бумажку в карман. Вероника наклонилась над книгой, чтобы расписаться. Из приемника чуть смазанный неточной настройкой низкий голос запел:
— «Мой голос для тебя и ласковый, и томный…»
Режиссер все смотрел в окно отрешенно. Прислушался к музыке. Потом они вместе с Вероникой вышли. Голос из приемника их сопровождал.

Луна светила прямо в окно. В ее холодном сиянии даже апельсины казались сизыми.
Юля стояла, опершись о подоконник, замершая от звуков властного голоса.
— «…тревожит позднее молчанье ночи темной…»
Светилась шкала маленького приемника. В окне лежал тихий ночной больничный сад. Где-то проехала машина. Очень далеко. И снова тихо — в больнице рано наступает ночь.
Голос пел.
Неслышно открылась дверь в палату, и на пороге возникла сестра.
— Не спите? Безобразие какое…
Юля обернулась, глаза ее были влажны и блестели. Она хотела было что-то ответить, но не ответила, рука ударила по клавише приемника, романс оборвался.
— Я сплю, — низким, не своим голосом сказала Юля.
— Снотворное приняли? — спросила сестра. Юля кивнула. — Надо спать.
— Надо спать, — повторила Юля. — Надя, посидите со мной. Хотите апельсин? Хочешь апельсин? Давайте будем на «ты». Я лягу, и будем сказки рассказывать. Садись! — Переход, как и всегда, был мгновенен, Юля была оживлена, весела как будто, плюхнулась на кровать, подложила руку под щеку. — Ну, садись! Жили-были в некотором царстве…
Надя улыбнулась, села рядом с кроватью.
— Жил-был кот в сапогах, — сказала Надя. — Красивый и гордый. У него были большие усы и большая шляпа. А сам он был растяпа: мышей ловить не умел.
— Не умел или не хотел? А чем же он питался?
— Не хотел. Из принципа. Он был очень гордый. Ни за кошками не бегал, ни за мышками.
Юля засмеялась, Надя — тоже.
— А дальше что?
— Не помню, это мне сын вчера рассказывал. И все у него гордые: и кот гордый, и заяц гордый, лиса — и та гордая. А у вас детей нет?
— Нет.
— Значит, будут. Муж у вас хороший. Красивый и серьезный, мне такие нравятся. И вас очень любит и жалеет…
— Да, жалеет. Что же там дальше про кота?
— А что же вы… без детей? Если не секрет?
— А он говорит, что я для него ребенок. А с двумя ему не сладить.
— Ну, а вы? Не хотите пока?
— Почему это вас так интересует? — тон у Юли стал ледяным.
— Да так, — Надя смутилась. — Просто любопытно, как артистки по этому вопросу рассуждают.
— Артистки рассуждают по-разному.
— Ну, тогда извините. — Надя встала.
— Нет, Надя, не уходи. — Юля схватила ее за руку, опять мгновенная перемена. — Понимаешь, мне кажется, что и меня-то на свете нет. Какие там дети! А в другой раз кажется, что помирать пора. Что скоро я умру, понимаешь? Нет, не в больнице, раньше, всегда, и в детстве так казалось. То так, то эдак, понимаешь?
— Неуравновешенный характер? — сочувственно спросила Надя.
— Наверно. — Юля сползла на подушку. — Ну, что там дальше про кота?
— Да, — Надя постояла над ней, — разговор этот я зря завела.
— Не уходи, — попросила Юля. — Посиди еще. Расскажи что-нибудь.
Глаза у Юли были тревожные, как будто она хотела спросить о чем-то, но не решалась. Надя могла знать про ее болезнь, могла слышать от врачей. Нет, значит, ничего страшного, если Надя спрашивает про детей.
— Да у меня все неинтересное, — сказала Надя смущенно и присела. — Вы спите лучше, а я посижу, хорошо?
— Буду спать, — согласилась Юля. Повернулась на другой бок. И мгновенно уснула или сделала вид, что уснула, дыхание стало ровным и легким.

Утром в монтажной все началось с того же, на чем остановились вчера вечером. Вероника сидела за столом и показывала ту же шестую часть режиссеру и автору. Комната была залита утренним солнцем, и пришлось опустить штору. Режиссеру мешало солнце. Ему сегодня всё мешало, он не мог спокойно смотреть на экран. Все вчерашние авторские придирки были трижды справедливы, а помимо них Сережа еще видел с десяток недостатков, которые автору и в голову не могли придти.
— Не знаю, что делать… Сегодня ночью все разрежу и переклею задом наперед, — говорил режиссер, расхаживая у окна и все задвигая штору, а штору сносило в сторону легким ветром, и на монтажный стол ложились солнечные полосы. — Maнная каша с сиропом…
— А кто потом будет собирать? — миролюбиво спросил автор. Он внимательно, с блокнотом в руках, смотрел на экран. Вчерашнее отчаяние улеглось. Он был готов к необходимым уступкам и смотрел теперь на режиссера, как врач на больного, который за ночь дал неожиданную реакцию.
— Такая уютная скромная картинка, чтоб крепче спалось у телевизора, — обличал себя режиссер.
— Ну ты и неврастеник… Пойди позавтракай! По-моему, картина сложится…
— По-твоему — лишь бы сдать!
— Иди позавтракай… А мы тут с Вероникой попробуем переставить корабль пониже…
— Уже пробовали! Не вышло! — кинулся к столу режиссер. — Сейчас не об этом надо думать…

Автор вел режиссера завтракать. Они пересекли студийный двор.
— …Финал, кажется, забрезжил, — успокоительно говорил Александр Ильич. Режиссер не реагировал. — Смотри, какая девушка… — Опять никакой реакции. — Неврастеники вышли из моды. Опять супермены в моде…
— А я все разрежу! — почти весело заорал Сережа. — Пусть делают, что хотят! Пусть не сдадим в срок! Из дома ушел, можешь поздравить. Жена тоже не любит неврастеников.
— Как тебе, скажем, такой финал? — говорил Александр Ильич. Они вошли в студийное кафе. — Она летит в самолете неизвестно куда, самолет сажают по каким-то причинам в Москве…
— У нас нет актрисы! Есть два съемочных дня, а актриса в больнице! У нас уже два аэродрома…
— Ах, да! Кстати, я все узнал. Мне сказали так: диагноза точного еще нет, но есть серьезные опасения. Слышишь? Ну и что, что два аэродрома? Пусть будет три. Такая жизнь. В этом даже что-то есть… — Они встали в очередь. — Она забыла в самолете магнитофон, и тот парень, что провожал ее, он тоже прилетел…
— Тебе сосиски или сардельки?

В больничном саду девушка, похожая издали на Юлю, кормила голубей. Когда она повернулась в профиль, стало ясно, что это не Юля.
Тем временем Юля осторожно вышла из своего корпуса. Огляделась и обошла здание. Нырнула в кусты и вынырнула возле согнутой решетки. Вылезла на улицу.
Войдя в студию, она первым делом направилась к кассе.
У окошечка расписывалась знакомая актриса.
— Юлька, привет! Что тебя не видно? Говорят, хорошую роль сыграла? А я как раз к вам. Ваша группа на третьем этаже? Меня Анюта вызвала, что-то срочно им надо озвучить…
— Наверно, это меня… — Юля отступила, попятилась. Встала в очередь. — Я на больничном…
— Так вот же ты!
— Нет, я пришла подстричься, деньги получить, долг отдать, — произнесла Юля затверженные про себя фразы. — Зоя, поднимись сейчас прямо, спроси… Там в картине много эпизодов… Узнай, пожалуйста, а я здесь подожду… Они меня переозвучить хотят…
— Это еще почему? С ума сошли, что ли? Сейчас всё узнаю…
И побежала. Юля крикнула вслед:
— Не надо, Зоя, не узнавай ничего!
Но та уже исчезла.

— Аллочка, здравствуй. — Юля сунула голову в окошечко. — Мне по «Легкой руке» есть что-нибудь?
Потом расписалась в ведомости. Получила деньги. Побрела от кассы. В вестибюле остановилась у стены, сделала вид, что читает объявления. Студийная жизнь обтекала ее. С ней здоровались, пробегали мимо, болтали о чем-то. Юля пошла к выходу. Постояла в нерешительности, потом взяла трубку местного телефона и набрала короткий номер.
— Анну Викторовну, — попросила она. — Анюта? — Она стала чуть-чуть растягивать слова, как давешняя артистка. — Здравствуй, это Зоя Ахтырская. Скажи, пожалуйста, зачем вы меня сегодня вызываете?
Долго слушала, что там говорила Анюта. Мимо нее проходили люди, но телефон был в углу, и здесь ее не замечали. Вдруг пронесся режиссер Сергей Анатольевич, прыжками поднялся на несколько ступенек и исчез.
— Анна Викторовна! — сказала Юля своим голосом. — Это я, Юля. Что ж вы? Так-то? Могли хотя бы сказать, проявить чуткость. Ну ладно, привет!
Юля повесила трубку, поглядела вслед исчезнувшему Сереже. Очень хотелось заплакать тут же в углу. Но к телефону устремились какие-то девицы, оттеснили Юлю. Она пошла тихонько к выходу. Но не дошла, потому что столкнулась с композитором Ромашкиным — худеньким, в длинном свитерке, с птичьей шеей и зорким взглядом из-под большого лба. Композитор ужасно обрадовался, обнял Юлю, поцеловал неуклюже, будто клюнул в щеку.
— Юля! Юленька! Божья коровка! Меня без тебя замучили! Пойдем, я тебе музыку сыграю… Он мерзавец…
— Кто он, Олежек?
— Сережка мерзавец, я его ненавижу! То есть, конечно, я его ужасно люблю, но он такой негодяй, он дворник какой-то, сказал, что я не умею оркестровать. А я сказал: не могу больше ничего написать, я марш уже написал. Больше — нет, материала не чувствую, где ты, там чувствую, а остальное как мочалка, мочалка на камнях. Но марш написал, а по маршу — виолончели, пятьдесят виолончелей — там, где ты летишь, потрясающе…
Он тащил ее по коридору и говорил, говорил, жалуясь, напевая.
— Пошли в большой зал, там рояль еще сносный, хотя играть на нем невозможно. Они говорят: где мы возьмем пятьдесят виолончелей?

Они вошли в темный зал. Композитор сел к роялю и, приговаривая что-то, напевая, начал играть. Он играл прекрасно, совершенно сливаясь с роялем, закрывая глаза, повторял одну и ту же тему, незаметно развивая её, расширяя, раздвигая, и так вдруг замирал, что казалось, это сам рояль играет, а не композитор. Потом он запел, изображая вступление виолончелей.
Юля присела на ступеньку, слушала внимательно. Это было счастье — слушать Ромашкина. Только ради этого стоило прибежать на студию.

Над дверью зажглась красная надпись: «Тихо! Идет запись!»
Сережа бодро вбежал в темное ателье:
— Что, начали? Что-нибудь уже записали? О, Вероника! — он разглядел в комнате монтажницу, подбежал к ней, вынул бумажку.
— Гарик, давайте кольцо на экран… Ты молодец, Вероника. Умница. Прекрасная монтажная фраза для финала. Изящно! Я даже забыл, что мы это сняли… И переход на фотографии… Прекрасно! Но не из нашего кино. Тебе самой пригодится, когда свое кино снимешь… Нам нужно попроще, попроще…
— Я, наверно, не буду, — сказала Вероника. — Я уезжаю. К мужу.
— Ну и правильно! — думая о своем, одобрил Сережа. — Вот когда будешь свое кино снимать…
— Я забрала заявление. Не судьба. И говорят — не женское дело. — Она пошла к своему месту в глубине зала. Оглянулась: — Значит, финал остается как есть?
— Что? А его практически нет. Ну, придумаем что-нибудь.
На экране крутилось очередное кольцо. Вероника не обиделась, бумажку свою смяла и выбросила.

Юля и композитор вышли из зала, побрели, взявшись за руки, как дети; казалось, что музыка еще продолжается, как будто они оба слышали, и Юля улавливала все-все подробности и внутреннее движение, и Ромашкин это понимал.
— Я попросил еще три дня, тем более Спивак за границей, а без него никто так на флейте не сыграет, он послезавтра возвращается, я ему сказал об этом, а эта женщина, ужасная, ужасная, назначила запись. Сережку я люблю, я просто на него обиделся, я обещал, что не буду дирижировать, мы все за две смены запишем, только переход от этой деревянной польки надо придумать такой бездумный, оболваненный.
Они шли по коридору, который по мере приближения к центру здания становился все более оживленным, люди текли куда-то, бежали, переговаривались. Юлю уже окликнули раз, другой, она невнимательно ответила. Ромашкин первым заметил опасность — кого-то из тех, от кого он скрывался; разжал Юлину руку и исчез. Это было как фокус: только что был композитор — и нет его. Юля было удивилась, стала оглядываться, и тут как раз ее схватили сзади, обняли две женские руки, видимо, сильные, так как Юля никак не могла повернуться — разглядеть, кто это. Девушка, обнявшая ее сзади, была ростом точно с Юлю и неуловимо похожая на нее, да и одетая почти так же — в джинсы и свитер. Юля все-таки обернулась и обрадовалась.
— Ой, Света, ну отпусти, пожалуйста…
— Ну что ты, как ты? — Света отпустила ее. — Говорят, картина будет потрясающая, Юлечка… Я вчера из Крыма прилетела, две недели в больнице провалялась… Пойдем, кофе выпьем. Ну, а ты как?
— И я в больнице, — сказала Юля.
— А что с тобой было?
— Какая-то такая гипертония…
— А я в «Засаде» снималась, этот ваш толстый, — она быстро показала режиссера, — ставит. Там трюк делала — из окна машины в другую, машину Гришка Арзумян вел… Ну такая лапушка… Автогон класснейший, машина старая, немецкая, еще довоенная, «оппель», что ли, тормозной шланг лопнул, а я между двух машин, вторую местный один вел… Три ребра сломала и ключицу… Еще хорошо отделалась… А Людка — помнишь— на дельтаплане разбилась в Кировске, второй месяц без сознания лежит…
— Боже мой…
— Я теперь регулярно планирую… А ведь тогда, помнишь, притащили меня, я говорю: конечно, могу, да, а я ведь первый раз при тебе тогда эти крылья нацепила…
— А мне так и не дали полетать. Как я тебе завидую, Света…
— Ты приходи, мы там по четвергам и субботам, мне пока еще нельзя, я тебя научу…
Они уходили по коридору, болтая, и скоро стали почти неразличимыми — две спины, две походки, две коротко стриженные головы.
— Юля! Мартынова! — крикнули вслед. Юля обернулась. — Тебя же просили в «Ночные звери» зайти! — крикнул усатый ассистент.
— Хорошо, — сказала Юля. — Свет, я в кафе не пойду, там сейчас толкучка, я к Антоше должна…
— Ну, беги, целую…
Они не поцеловались, разбежались в разные стороны. Юля оглянулась. И Света оглянулась в этот момент. Не сговариваясь, они помахали друг другу очень похожим движением и засмеялись обе. И исчезли.

Юля шла по студийным бесконечным переходам, заглянула по дороге в павильон, где что-то строили, стучали. Постояла немного.
Полная старенькая вахтерша уютно устроилась в своем углу, пила чай, на коленях лежало вязанье, а у ног играли котята.
— Здравствуйте, — поклонилась Юля.
— Здравствуйте, Юлия Андреевна, чаю не желаете?
— Нет, спасибо, тетя Вера. Это что же, ваша полосатая нарожала?
— Да. Не хотите взять котеночка? Они пушистые будут.
— Нет, тетя Вера, я уезжаю часто, а муж кошек не любит.
— Мне еще двух пристроить надо. Одного бухгалтер взял, одного бригадир-осветитель бородатый… Когда ж ваша картина готова будет?
— Скоро, кажется… — Юля прошлась по павильону, дошла до темного шкафа, провела рукой по полке, сняла пыль, стукнула по корешку книги — корешок был фальшивый, гулкий.
— Посмотреть интересно, — говорила вахтерша. — Все декорации в нашем павильоне снимали…
— Все разрушили?
— Давно… Вот шкаф да еще диван никак не уберут…
Диван тоже стоял неподалеку, темный, сиротливый. На шкафу стояла ваза с фруктами. Юля взяла твердый фальшивый персик, подбросила его. Потом попрощалась, ушла.

На экране крутилось кольцо. Озвучивали реплики Павла Платоновича и уже озвучили, теперь проверяли, как получилось. Поэтому звучал только мужской голос (актер, игравший Павла Платоновича, стоял у микрофона), Юлиных неозвученных слов не было слышно.
Юля что-то произнесла, стоя на веранде. Павел Платонович отвечал ей, держа в руке пачку листков:
— «Наверное, Софья Николавна, вам не следовало этого… — он судорожно и глубоко вздохнул, — ни говорить, ни делать…»
Юля смотрела на него огромными глазами, говорила что-то в ответ.
— Бред, — сказал режиссер. — Это невозможно озвучивать порознь.
— Ничего, — сказал звукооператор, — привыкнешь. Мы на «Старых кленах» ни разу актеров собрать не могли. И ничего.
— Ладно, давайте еще раз… Юрий Андреевич, дорогой, вы же на последнем пределе, у него в голосе слезы, еще секунда — и он скажет ей про медвежью услугу, он приготовился к этим словам… Приготовились? Поехали!
Тихо открылась дверь.
— Кто там опять бродит? — сердито спросил звукооператор.
— Прошу прощения, — вошла Анна Викторовна. — Это я. Два слова Сергею Анатольевичу.
Подошла к режиссеру. На экране крутилось кольцо.
— Сергей Анатольевич, — тихо заговорила Анна Викторовна, — масса событий…
— Конечно, неприятных? — режиссер как-то сразу скис.
— К сожалению… Я совершенно не хочу вас дергать, но тут очередное… — Анюта едко улыбнулась. — Ахтырская категорически отказалась озвучивать.
— Вы могли выяснить это вчера. Когда-нибудь что-нибудь вы можете знать заранее?
— Ну вот, — огорчилась Анна Викторовна, — вы уже дергаетесь… Дело в том, что Мартынова пришла из больницы… Пришла и ушла…
— Ушла?! Как это ушла?! Кто её отпустил?
— Сергей Анатольевич, умоляю вас не дергаться! Ей нельзя работать, и муж категорически просил…
— Но она пришла! Где она? Где она?
— Мы не имеем права. Она может нас подвести — это первое, мы берем на себя ответственность…
— Но она сама пришла… сама… — повторял Сережа. — Все, не хочу ничего слушать — ищите! И тащите сюда!
— Я поручила Мише и Тамаре ловить ее на всякий случай…
— Слышишь — Юлька из больницы пришла! — крикнул Сережа только что вошедшему, крадущемуся в темноте автору. — А ты принес текст? Где текст? Людей на носилках привозят, а ты двух фраз придумать не можешь! Там, где она спиной, нужно четко сказать, что она уходит из редакции и больше сюда не придет…
— Слушаюсь, — пробормотал автор. — Будет сказано.

Юля тем временем заглянула в гримерную.
— Антоша, привет! Подстрижешь?
— Юлия Андреевна! Заходите, пожалуйста… — Антоша был очень вежливый, высокий, бородатый молодой человек. Он всех называл по имени-отчеству и слегка картавил. — А говорили — вы хвораете…
Он тщательно и вдумчиво стриг какого-то мужчину с лысеющей макушкой. В гримерной было пусто, просторно, светло. Юля разглядывала себя в зеркалах.
— Надоели эти крашеные. Пусть будут перышки. Вот так. Мокрый цыпленок. Помнишь, мне шло?
— А если досъемки? Опять будем мучиться с паричками?
— Помнишь, я тифозную играла? Детдомовку. И мне очень даже шло. — Юля расположилась в кресле. — Правда, я тогда моложе и лучше, кажется, была. Меня под ноль подстригли. У меня оказался череп очень красивой формы. Ты не помнишь, тебя еще не было.
— Я был, — сказал Антоша, — но был тогда ассистентом у Мориса Францевича.
— Да, верно, — обрадовалась Юля, — держал кисточку, и руки дрожали.
— Ужасно дрожали, — подтвердил Антоша. — Я очень Мориса Францевича боялся.
— И у Мориса дрожали, — сказал человек из кресла, — от старости и от пьянства. Он уже никого гримировать не мог, хотя был гений в своем роде…
— Ой, — Юля крутанулась в кресле, — кто там? — Она сразу, при первом звуке голоса поняла, кто это. Застыла в кресле, вытянулась.
— «Потерялись валенки тридцать четвертого размера. Кто нашел в лесу валенки, прошу вручить Мартыновой!» — говорил тот, с кресла, оператор Кольчужников. — А кто такая Мартынова, кто такая Мартынова? Это которая лысую играет? Мартышка, что ли? А теперь — звезда. С моей легкой руки.
— С твоей? — Юля встала, зашла за спинку кресла и оттуда посмотрела в зеркало. — Да меня Анюта привела! Из Дворца пионеров. Забыли?
— Я ничего не забываю. — Он отряхнулся, скинул простыню. — Поехали! Не стриги ее, Антон. Я не разрешаю.
Он схватил Юлю за руку, потащил за собой.
— Куда? — сопротивлялась она.
— Куда-нибудь! Поехали! Я, понимаешь, в Ливан еду, хотел под ноль подстричься, а Антоша не может, он такой у нас эстет. Куда меня несет?
— Совместная постановка? — спросила Юля.
Кольчужников вел себя с поразительной уверенностью и даже жаловался спокойно и обстоятельно — плотный, сильный, в твидовом пиджаке, ворчливый в меру и слегка насмешливый. Всё в нем было в меру.
— Подрядился. Уговорили. Брось ты эти глупости! — сказал он Юле. — Такие волосы надо беречь, как исторический музей… — И растрепал ее волосы. — Цыпленка ей захотелось! Партизаночка…
Она не могла сопротивляться Кольчужникову. Они шли по коридору как удав и кролик. Такие у них сложились отношения, и это было издалека заметно.
— Подождите! У меня дела…
— Дела потом! — уверенно говорил он, а глаза были грустные. — Тысячу лет, Юленька, и неизвестно… — он запнулся.
— Какая нам разлука предстоит? — закончила она.
— Что-то в этом роде…
Они скрылись за углом.

Анна Викторовна, между тем, честно искала Юлю. Она вошла в переполненное кафе, средоточие студийных встреч, болтовни, беглых переговоров. Зорко оглядела немыслимый хаос, который являло собой кафе в эту минуту первой чашки кофе. Пошла между столиками, вглядываясь.
— Нина, ты давно здесь? Мартынова не появлялась?.. Алеша, Мартынова в актерский не забегала?.. Ты почему здесь сидишь? Тебя Эдуард Борисыч просил в группе быть неотлучно до часу…
— Анечка, ты не видела Мартынову? Ее ищут!
— Это я ищу!
— Юля? Она кофе пила с этими, из ОКБ…
— В актерский? Я знаю, что ее искали… Группа «Ночные звери»…
— Мартынова только что на втором этаже была, у кабинета директора.
— Она же больна. A-а, подожди… кажется, видел… во дворе… Я еще подумал…
В кафе, во всяком случае, Юли не было.
Анна Викторовна убедилась в этом быстро и понеслась к выходу, закуривая на ходу.
Выскочила, осмотрелась, задумалась на секунду, рванулась куда-то и нос к носу столкнулась с композитором Ромашкиным.

— Олег Петрович, дорогой, мы же вас ищем и ждем как манну небесную. — Анна Викторовна из деловой мгновенно превратилась в милую светскую даму, — она знала, как с кем себя вести.
— А я к вам в группу как раз иду, — соврал Ромашкин и покраснел.
— Все-таки вы, композиторы, не от мира сего, — ворковала Анюта, взяв Ромашкина под руку, чтобы он не убежал. — Наша группа на третьем этаже, вы уже забыли, конечно, идемте, дорогой мой, мы еще в понедельник ждали партитуры, а сегодня пятница…
Ромашкин упирался, но очень трудно было сопротивляться, когда дама вела его под руку.
— Партитуры на даче, — опять соврал Ромашкин.
— А мы машину пошлем, у нас машина дежурит, Эдуард Борисович так и сказал… Ниночка Михайловна, — Анюта остановила статную даму, — у вас Юля Мартынова не появлялась сегодня?
— Мартынова? Сейчас, сейчас… А она сидит в актерском, у Марины, ее «Ночные звери» пробовать хотят.
— Сейчас? В актерском? — Анюта остановилась.
Композитор попытался воспользоваться замешательством.
— Я буду вас ждать в группе, — сказал он неуверенно.
— Да, конечно. — Анюта было отпустила его, но на ее счастье мелькнул где-то в коридоре лохматый администратор, и она позвала его. — Женя! Женя! Кулаков!
Тот обернулся, остановился.
— Женя, иди сюда! Проведи Олега Петровича в группу к Эдуарду Борисовичу, понял?
— Понял, — мрачно сказал Жени. На нем были жуткие зеленые очки, и композитор испугался.
— Да я сам, — сказал он, — знаю я, где ваша группа…
— Олежек Петрович, миленький, вот вас Женечка проводит, вы с Эдуардом Борисовичем все обговорите, а я через пять минут приду.
И она исчезла. Женя и композитор немного постояли. Композитор со страхом смотрел на длинное Женино лицо с зелеными глазами.
— Ну, пошли, что ли, — мрачно сказал Женя.
Композитор понурился, повернулся покорно, побрел по коридору. Женя за ним.

Юля и Кольчужников сидели в его машине, в студийном дворе.
Кольчужников ударил по клавише магнитофона. Юлю оглушило могучее негритянское пение. Это освобождало от необходимости говорить. Так они молчали некоторое время, переглядывались, улыбались и молчали, и совершенно никуда не ехали. Потом Юля сказала:
— Выключи. Очень громко.
Он выключил. Еще немного помолчали. Наконец он спросил:
— Ты там же живешь? Не переехала?
— А вы помните? — Она обращалась к нему то на «ты», то на «вы». — Где я живу? И с кем?
— Я все помню, — сказал он. Попытался обнять ее, она чуть заметно отстранилась.
— А вы хорошо выглядите. Не стареете.
— Да я не так уж стар. Это тебе когда-то показалось, со страху.
— Да, я вас всех боялась. Я операторов с тех пор так и боюсь. Они такие уверенные. Знают, что делают.
— Особенно я.
— Вы, говорят, переженились.
— Нет, только собирался. Думал, думал… — Он включил зажигание, они поехали плавно. — А ты? Про тебя тоже говорили. Что-то… Не помню…
— Нет, у меня тоже всё по-старому. — Она дернулась: — Нет, мне на студию надо. У меня смена озвучания.
— Сейчас вернемся. Цветы тетке отвезем.
Он кивнул на заднее сиденье. Там лежал букет темных роз.
— Какой тетке? — Юля улыбнулась. Но — словно приросла к сиденью.
— Тетка у меня, обалдеешь! Да ее там не будет. Она днем спит. Я только цветы поставлю. А может, купаться поедем? Или в лес?
— Ой, что вы… Нет, мне на студию надо.
Они выехали из двора и покатили по переулкам.
— А тетка, если вылезет и заговорит, — ты не поправляй. Она имена дает как хочет. Но она не сумасшедшая. Вышла на пенсию и куражится. Но она мне нужна.
— Я не понимаю ничего, — сказала Юля. — Какая тетка? Она, может, и не сумасшедшая, а я — сумасшедшая. Мне на студию надо. У меня смена.
— Ну вот, — огорченно протянул он, останавливая машину у старого дома, и взял Юлю за руку. — Опять, значит, у нас романа не получилось.
— Опять, значит, — сказала Юля. — Всё некогда.
Все-таки она вышла с ним из машины. И вышла с ним из лифта на самом верхнем этаже.

Кольчужников открыл дверь своим ключом, вошел вслед за Юлой в коридорчик. А из коридорчика они попали в огромную мансарду с большими окнами внизу и маленькими, чердачными, наверху. Это была мастерская, запущенная, где давно никто не работал, но на всех стенах, с пола до потолка, цвели цветы. Тетка писала только цветы.
Юля стала разглядывать холсты, висевшие на стенах.
— Кто там? — раздался голос из-за тяжелого занавеса, к которому тоже были приколоты картонки с цветами.
— Это я, — сказал Кольчужников. — С барышней.
Он поискал, куда бы поставить принесенные розы, нашел какую-то банку.
— Мы с тетей Мусей меняемся, — объяснил он Юле, а Юля все смотрела и смотрела, переходя от цветов к цветам. — Тетя Муся еще картошку хочет написать, — он кивнул на балкон. Юля подошла к балкону и увидела ящики с цветущим картофелем. — И все. Завязывает с живописью.
— Юрка, что это ты там болтаешь? — Занавес зашевелился, и из-за него появилась крупная старуха в халате, испачканном красками. — Я с тобой не буду меняться.
— То есть?
— Бумажки меняй, а жить буду здесь. Пока не помру. Это ты цветы принес? Подарил бы девушке цветочек, невежа, чем подлизываться. Возьми, возьми, не стесняйся.
Юля робко озиралась и искала точку опоры в пыльном пространстве чужого уходящего быта. Тетка выбрала лучшую розу, отдала Юле, потом пошла к балкону посмотреть на картофель.
— Знаю я их! Все цветочки мои повыкидывают. А мне жалко. Я жадная. Зачем мне к вам ехать? У меня на крыше береза растет! А у вac? Теперь ждите, пока помру… Они ждут, а я и не помру! — она весело подмигнула Юле.
И Юля бочком, с розой в руках пробралась в коридор. Из коридора ей был слышен старухин голос:
— Так я и поехала, держи карман! Что у вас хорошего? Ванна черная? Да я в баньке попарюсь и пойду к себе березой дышать… Куда ж розочка побежала? Розочку-то свою упустил, лапоть ты, лапоть…
Под хохот тетки Юля тихо выскочила из квартиры и побежала вниз по лестнице.

Александр Ильич сидел в монтажной за спиной Людмилы Ивановны и в десятый раз смотрел один и тот же кусочек и шевелил губами, проверяя придуманные фразы. Блокнот его был исписан каракулями, которых самому не разобрать. Он увлекся. Он играл про себя и вдруг замирал, когда Людмила Ивановна поворачивала голову. Он стыдился играть.
— Здесь любой текст влезет, смотрите, на этом проходе, от стенда до окна… Смотрите, сколько возможностей…
— Сначала она хохочет… Голос подруги: «Сонька, да ты что, ты с ума сошла? Это ты развесила?» Помещается? Тут ее голос за кадром: «Пусть, пусть, пусть висит, не снимай! Пусть он придет и увидит!» — «Он уже и так грозился тебя уволить!» — «Я сама ухожу.» Вот здесь, на письмах. Уложится? «Теперь я ему все скажу. Знаешь, что я ему скажу?»
— Вот здесь видна артикуляция!
— Стоп! — попросил автор. — А что она говорит? Она шевелит губами, черт…
Изображение поехало вспять.
— «У нас тут субботник, мы убираем», — вспомнила текст Людмила Ивановна.
— Тихо, тихо! — подпрыгнул автор и так и остался, полусогнутый, перед экраном. — И подряд, на его входе: «Считайте, что меня нет! Я ухожу от вас! И я вам все прощаю!». Смотрите, смотрите, как это ложится… на его лицо. Стоп, стоп! Ну, рожа… — Александр Ильич даже хлопнул и ладоши. На экране остановилась вытянутая физиономия мужчины.
— Запишите, запишите, забудете!
— Стоп! — крикнул ликующий автор, когда Сережа забежал в монтажную. — «И я вам все прощаю!» Ты посмотри на эту рожу, ты посмотри…
— Александр Ильич просто маг и волшебник! — Людмила Ивановна перематывала назад эпизод, и они готовились похвалиться готовым текстом, но Сережа был хмур. Плеснул себе остывшего чаю и стал пить у подоконника.
— Актрисы нет.
— Придет, — сказал автор.
— А ты откуда знаешь? Нету ее, ушла!
— Жди. Сейчас она появится. В кафе.
— Ты откуда знаешь?
— Знаю. Сейчас она возвращается. Иди, жди ее там, — польщенный званием волшебника, многозначительно сказал автор.
— Колдуешь?
— Прислушиваюсь. Она сейчас вспомнит, что забыла… долг отдать или какую-то там мелочь… Войдет, поднимется и будет ждать, ждать — до звона в барабанных перепонках, немного покапризничает и заставит тебя встать перед ней на колени.
— А потом?
— Не знаю… Сегодня вы все запишете.

— Юля! — заорал Сережа. Он увидел ее в окно. Она вышла из машины и шла через двор. Она подняла голову. Заметила его. И тут же сделала вид, что недоумевает. — Мартынова! Стой там, где стоишь! Стой, слышишь?!
Она дернула плечом и приняла позу короткого, всего на секунду, ожидания.
Сережа выбежал из монтажной.
Юля тонко чувствовала время и, едва взмыленный Сережа появился во дворе, пошла как раз — мол, извините, не дождалась. Он догнал ее в три прыжка и закричал:
— Это куда это ты уходишь, когда у нас смена?! — И, не дожидаясь возражений: — Ты же знаешь наших, они все перепутают! Это не-до-разумение! Юленька, солнышко мое, радость моя, умница… ну, ну… — И плюхнулся на колени.
— Зоя хорошо озвучивает, — отвернувшись, пролепетала Юля.
— Мне без тебя эта картина вообще не нужна! Клянусь!
— Могли в больницу заехать, сказать… — Юля уже сама тащила его за руку.
— Ты мне не там, ты мне здесь нужна! У меня упадок сил без тебя, я сам в больницу лягу! Мы тебя замучили, да? Ты правда больна?
— Нет, мы хорошо работали.
— Ну, это ж просто подарок!
— Нет, я не подарок…
Сережа тащил ее за руку через двор, кто-то их окликал, пытался остановить, а они шли все скорей и скорей, и Александр Ильич наблюдал сверху, из окна монтажной, за этой сценой, предугаданной его воображением во всех деталях, и все-таки не мог понять, всегда его удивляло — зачем они, как дети, зачем они так кричат, так размахивают руками, зачем они, как на сцене, играют собственную жизнь?

Они подошли к двери с красной надписью, и Юле вдруг стало плохо. Она прислонилась к стене и едва удержалась на ногах. Сережа открыл тяжелую дверь и ничего не заметил.

На экране — тот же кусок, что в начале. Домик почтового отделения на берегу, неспокойное море, чайки, ветер.
— «…Ты меня не пугай! — кричала Юля в трубку. — Нет, я все равно главному буду звонить! Переключите меня на пять-шесть-шесть! Нет, нужно, чтоб он позвонил… Пока — в местную газету! Они замяли это дело и от меня бегают, от меня прячутся, понимаешь? А я обещала, я слово дала! Я сказала — я отсюда не уеду, пока… Девушка, не разъединяйте, пожалуйста, мне еще три, мне еще пять минут!»
— «Да вы уже десять минут говорите!» — вступила Юлина партнерша. Юля покосилась на режиссера.
— Стоп! Юля! Опять слезы в голосе! Нет, она сейчас весь мир заставит плясать под свою дудку! Полная уверенность! Грубее, жестче! Ты еще сегодня у нас поплачешь…
— Поплачу, с удовольствием, — щурилась Юля. Она знала, что всё у нее сегодня получается, получится.

Аркадий остановился в вестибюле студии около бюро пропусков. Потоптался возле местных телефонов и понял, что ни одного номера не знает и где искать Юлю — неизвестно.
На студии шла вечерняя уборка, было тихо. Аркадий направился было к охраннику, но вовремя вспомнил, что он не из тех людей, что заговаривают зубы охранникам и швейцарам, и вернулся к телефону. Стал разбираться в списке студийных номеров. Отыскал номер диспетчера. Поднял трубку.

В группе в это время Анна Викторовна говорила по телефону. Утомленная, сникшая, отдавала сыну домашние распоряжения:
— …Если будешь есть рыбу, учти — в ней кости. Ты купил кеды?
В смежной комнате директор собирался домой, складывал бумаги в портфель. Какую-то бумагу перечитал, укладывая, и сказал:
— Имей в виду, Анюта, я с этим режиссером больше не работаю. Так и знай.
— И не работай! И не работай! Кто тебя просит? — крикнула Анюта, прикрывая трубку рукой. Потом — сыну: — Но почему я, старая женщина, всегда все помню? А он забыл! Почему-то я никогда не забываю купить кеды и заправить сифон! А ты, видишь ли, забыл!
— Значит, мы расстаемся. — Директор собрал портфель, вышел к ней в комнату и стал ждать, когда она дослушает сына.
Скоро ему ждать надоело.
— И никаких выездов на натуру я вам устраивать не буду. Меня нет. Считай, что я уже ушел. Сам себя открепил от картины. — Он горько усмехнулся.
— Ну, ушел, так иди… Что ты стоишь? Это я тут, — объяснила она сыну, — беседую с дядей Леней. Привет тебе от Шурки.
— Ему тоже. — Директор закурил и сказал: — Учти, моему терпению тоже приходит конец. И учти, этот разговор…
— Ну и хватит, хватит! — перебила его Анюта. — Всему приходит конец! — Она кинула на рычаг трубку и вскочила. Тут же зазвонил телефон. Она взяла трубку. — Что? Кто? Пропуск? Зачем?
В комнате было душно. Прижав трубку плечом к уху, Анюта боролась с окном. Щелкала — шпингалетами. Рванула на себя раму.
— Мы с вами, в общем-то, очно не знакомы, — вежливо говорил Аркадий из вестибюля, — только, так сказать, телефонное знакомство…
— Слушайте, уже поздно, не морочьте мне голову! — крикнула Анюта и положила трубку. — Ненормальный какой-то! Я не понимаю, Леня, чего ты добиваешься! Чтобы я шла с тобой на другую картину, куда ты, туда и я? Чтоб я больше не работала с Сергеем Анатольевичем, потому что вы с ним, видите ли, не сошлись темпераментами?
— Ну конечно, он гений.
— Да! — Анюта села на стул посреди комнаты и вылупила глаза. — Да!..
— Так вот, учти, твой гений палец о палец для тебя не ударит, случись с тобой что-нибудь, не дай бог, или когда на пенсию начнут намекать…
— На пенсию?! — Анюта подпрыгнула. — На пенсию! Да я здорова, как корова, и бессмертна! А ты не знал? Да, да, да, я сама — гений! А гениев на пенсию не берут!
Телефон опять зазвонил. Анюта схватила трубку:
— Да? Что? Ну, так сразу бы и сказали… Я сейчас… спущусь… — Она положила трубку. — Муж Мартыновой.
Директор не заметил ни этого разговора, ни того, как Анюта опять сникла. Пока она кричала, он придумывал ответ. И выдавил:
— Ты уже нашла однажды… гения. Вот и сидишь теперь, сгораешь на производстве.
— Пошел вон! — закричала Анюта не своим голосом и швырнула телефонную книжку в стенку.

— Ох, язык заплетается… — Юля передохнула, села.
— Слушаем!
— Нет, я не успевала…
— Слушаем, тихо!
— Давайте сразу, еще раз, я постараюсь… «…Да ему проще всего было молчать и получать премии или даже свою долю, но он не мог молчать. Если бы вы знали, что это за человек, если бы вы хоть раз с ним встретились! Вы вот памятники старины охраняете, а людей… Ну конечно, никому не хотелось ввязываться, передовое предприятие, план перевыполняет, а какой-то бухгалтер вдруг с цифрами в руках доказывает, и идет напролом, и никого не боится. Ну конечно, его, в конце концов, ушли на пенсию, и его же еще обвинили в клевете, и вы же еще заняли благородную позицию — мол, в связи с героическим прошлым…»
— Стоп! Вот здесь несинхронно. Еще дубль. Давай, Юля, хорошо строчила.
— Неразборчиво, — сказал звукооператор, — грязь в двух местах. Чище, Юля, постарайся. Нет, нам сегодня не сделать.
— Успеем. — Юля подскочила к микрофону. — Попросим продлить. Где Анна Викторовна? Пусть она попросит. Или я сама.
— Пишем! Приготовились! Кто там шуршит?
Это автор шуршал бумажками с новой сценой. И снова пошла изнурительная скороговорка. Автор слушал свой текст, склонив голову, и морщился.
— Вы пока можете посидеть здесь, — Анюта привела Аркадия в группу, — а я ей скажу, что вы пришли.
— Нет, пожалуй, нет, не нужно. А там долго еще?
— Смена до двенадцати, но, может, кончат раньше. Хотите посидеть на записи? Вы были когда-нибудь?
— Нет. Но, видимо, не следует…
— А мы тихонько, из аппаратной. Пошли?
Было настолько ясно, что Анюте самой безумно хочется туда, на озвучание, что Аркадий вежливо встал, едва сев.
— Пойдемте…

А в тонателье уже начиналась лихорадка. Работа вдруг пошла легко и быстро, и даже звукооператор перестал ворчать. Но смена подходила к концу. Осваивали новую сцену, и всем вдруг почему-то стало смешно. Заразительно хохотала Юля, и всем смешинка в рот попала.
— «Сонька, да ты что, ты с ума сошла? Это ты развесила?»
И все почему-то хохотали. Необъяснимо. А на экране — просто коридор, стенд — «Наши лучшие материалы». Юлина героиня развесила свои статьи.
— «Пусть, пусть, пусть висит, не снимай! Пусть он придет и увидит!»
Две девушки — на экране уборка в отделе писем, а в темном ателье хохот до слез.
— «Пусть он придет и увидит!» Ой, не могу… сейчас… — Юля стала вытирать глаза. — «Пусть он придет и увидит!» — Юля поднимала палец к потолку. Хохотал даже автор. — Нет, серьезно! «Считайте, что меня нет! Я ухожу от вас. И я вам все прощаю!»
Лавина смеха. Неостановимо. Беспричинно. Вторая артистка плюхнулась в кресло и задрыгала ногами.
— Пишем! Смена кончается.

Аркадий и Анюта ждали у тяжелой двери. «Тихо! Идет запись!»
Буквы погасли.
— Нет, — сказал Аркадий. — Я посижу тут. Я не пойду.
— Анна Викторовна, миленькая, попросите их, попросите аппаратную. — Юля сама подбежала к пульту, нашла кнопку: — Аппаратная, пожалуйста, ну, пожалуйста, задержитесь на полчасика…
— На час, — поправил Сережа.
— Машина есть, всех развезем, — сообщила Анна Викторовна.
— Пишите, пишите, — раздался голос аппаратной.
— Спасибо, спасибо!

Полная тишина. Серьезность. Шквал смеха прокатился и бесследно сгинул…
— «…Девушка, мне еще пять минут! Еще раз тот же номер!» — записывали конец сцены с телефонисткой.
— «Вы ж на тридцать минут наговорили, женщина! Оплачивайте!» — На экране Юля перетряхивала сумку. Сыпались какие-то предметы, катилась мелочь по полу.
— «Ой, я кошелек забыла в гостинице!» — Она всех задерживала, и все видели, что она врет про кошелек, вот он, кошелек, но в нем только мелочь, и рубля не наберется, и люди из очереди прониклись сочувствием, стали поднимать ее монетки и предлагать ей деньги. Она заплакала. — «Девушка, вот, я вам магнитофон оставлю! Соедините, мне нужно, а то там все разбегутся!»
— Тихо, слушаем, — сказал Сережа. — Приготовьте следующее кольцо.
В коридоре маялся Аркадий. Красная надпись «Тихо! Идет запись!» погасла, и он рванулся было войти, но надпись опять зажглась.

В темноте все вышли в пустой, гулкий студийный двор.
Не хотелось расставаться, вместе ждали машины, долго прощались. И говорили негромкими, счастливыми голосами.
— …С синхронностью, конечно, завал.
— Молитесь на Веронику. Она — ас, ее на все спорные случаи приглашают.
— Вероника, я очень много не попадала?
— По-моему, все можно сохранить.
— А там музыки не будет? Сережа, познакомьтесь, это мой муж… — Юля повисла у Аркадия на руке. Смотрела виновато. — Аркаш, ну не молчи, не сердись…
— Я не молчу.
— Зато мы почти все успели, представляешь? — Юля никак не могла расстаться со своими.

Потом они с Аркадием ехали в такси, Юля положила голову ему на плечо.
— Нет, ты злишься.
— Я на тебя никогда не злюсь.
— Осталось одно ерундовое колечко. Мы сегодня спешили, как на пожар. Нет, мне нравится, как он работает. Он сразу забыл, что я из больницы. Орал, как на всех.
— Скоро домой тебя заберу. И запру на замок.
— Правда? Меня отпустят?
— Сегодня сказали.
— А ты что, не рад? Ну что ты молчишь все время? Нет, но понимаешь — это было бы ужасно с чужим голосом!

Они пролезли в больничный сад и расцеловались за кустами.
— Ну иди! — прошептала Юля. — Ну, скажи хоть что-нибудь.
— Скучно без тебя, старушка. Я и говорить разучился. Скорей бы тебя домой забрать.

Юля выбралась на аллею. Вдруг повернулась под фонарем.
Аркадий не уходил. Смотрел на нее. Она улыбнулась.
— А помнишь, как уходила Симона Синьоре? В каком-то старом, старом фильме? Помнишь?
Она пошла к своему корпусу, не оборачиваясь и покачивая ладонью над плечом.
Аркадии тоже помахал, но она не видела.
Послышался автомобильный сигнал, где-то заскрипели ворота, по двору проехала «Скорая помощь».
Юля скрылась в темноте, а Аркадий все стоял и смотрел.
В дальнем окне загорелся свет.

У Юли появилась соседка. Та женщина, что пропустила ее когда-то к автомату. Она лежала неподвижно, с открытыми глазами.
— Добрый вечер. А меня к вам перевели.
— Очень приятно.
— То есть, я сама попросила, мне пошли навстречу. Надоело с этими бабами лежать, меня мутит от их трепа! Я подумала, что мы с вами найдем общий язык.

— Конечно, найдем, — улыбнулась Юля. — Меня как раз выписывают. На днях. А вы с чем легли?
— Я… — Женщина выдохнула и махнула рукой. — А… Давайте не будем о болезнях. О болезнях, врачах и прочем…
— Не будем, не будем.
— И о тряпках не будем.
— Не будем, — согласилась Юля.
— А то я имею к этому отношение, и меня злит, злит, как они даже говорят об этом! Я бы их всех одела, но они же не хотят, не хотят в это — одеваться! Не будем о тряпках!
— Не будем, — повторила Юля. — Я тем более совсем обносилась… — Женщина зорко оглядела ее фигуру. — Про кино не будем… Мы будем говорить о любви! — Юля запахнула халат, в который она успела переодеться, и вытянулась на кровати.
— Ой, нет! — воскликнула соседка. — Только не об этом! Нет, ни в коем случае… — Она вздохнула и тоже вытянулась.
— А что… какое-нибудь разочарование? — осторожно спросила Юля.
— Эх… Смешное слово — разочарование. — Соседка лежала с остановившимися глазами. — Не то слово! Полный и окончательный провал, развал… Черная дыра! И хватит, и все, и конец, и не надо об этом…
— Но ведь это пройдет. — Юля встала на коленки.
— Пройдет, — согласилась со странной улыбкой соседка.
— Конечно, пройдет… Всегда проходит. — Юля встала, приняла оставленные ей на тумбочке лекарства, запила водой, прошлась по комнате.
— Все проходит, — сказала соседка.
— И это пройдет, — торжественно сказала Юля.
— И это пройдет, — тихо и неуверенно повторила соседка.

— Я вам точно говорю — пройдет! — Юля присела перед ней на корточки и уставилась детскими круглыми глазами. — Хотите, я вас загипнотизирую? Я умею, правда. — Она стала делать загадочные круги ладонями. — Только вы не сопротивляйтесь. Смотрите на потолок.
Соседка фыркнула, и живот у нее затрясся от смеха.
— Пройдет… — шепнула Юля. — Пройдет… Смотрите сюда. Нет, на мой мизинец, и повторяйте за мной.
— Пройдет… — вторила ей соседка. — Пройдет… — Они чуть не стукнулись лбами и разом расхохотались. Так, что Юля даже села на пол от смеха. И смеялись долго и дружно. И разом перестали.
— Надо занавеску поправить, — сказала соседка. — Луна мешает. Вы не можете ее тоже… заговорить?
— Да запросто! Всё, я за вас возьмусь. Вам надо расслабляться. Это очень просто.
Юля сделала гримасу, соседка засмеялась, и они уже не могли остановиться. Юля упала на кровать и хохотала, лежа на спине, и передразнивала сама себя в той сцене, что вызвала беспричинный смех. Вспоминала и
смеялась.

В вестибюле студии появился портрет в траурной рамке. Это был старый портрет совсем юной артистки.
Люди спешили на работу и вдруг ошарашено останавливались. Стояли — кто секунду, а кто подолгу. Охранник забывал проверять пропуска, качал головой, разводил руками и молча беседовал с каждым проходящим — «вот как оно бывает…»
На лестнице шелестел шепот, и выше, там, где он сливался с утренним гулом студии, еще можно было различить обрывки разговоров о Юле — что ей тридцать лет, что умерла она в больнице, что болезнь неизлечима и происходит от врожденного порока.
Вбежал в вестибюль и композитор Ромашкин. Был он в прежнем свитерке, но под мышкой держал здоровенную пачку партитур. И уже пробежал было мимо — портрет был в тени, а Ромашкин мало чего видел по сторонам, — но что-то его толкнуло, он вдруг повернулся, остановился, замер, охнул, крепче прижал партитуры.
Юлино лицо на портрете было веселым, чистым и нежным, похожим на многие другие лица и непохожим на Юлю. Настолько, что сначала казалось — это ошибка…

За стеклом огромного тонателье рассаживались музыканты. Настраивали инструменты. Менялись местами, переговаривались, кто-то жевал. Звукооператор давал громкие указания по части установки микрофонов.
Режиссер и автор сценария смотрели через стекло на этот хаос. Режиссер молчал, прижался лбом к стеклу.
Проникали звуки настройки, голоса, приказы звукооператора, сидевшего с ассистентами за огромным пультом.

Открылась дверь, вбежал Ромашкин, взмахнул как-то по-птичьи руками, как будто прямо здесь начинал дирижировать. Лицо у него было заплаканное. Ворвался в зал и сразу потерялся в хаосе. Исчез.

Режиссер отыскивал его глазами. Ромашкин что-то говорил скрипкам, но его, похоже, никто не слышал. Он тогда снова исчез и вдруг возник неожиданно, как в фокусе, за дирижерским пультом, выпрямился, насупился, постучал палочкой. И что-то мгновенно изменилось в огромном скопище людей и инструментов. Стал затихать шум, умолкали настраивающиеся инструменты, головы поворачивались туда, к пульту, где требовательно и уверенно стучал палочкой маленький, как мальчик, композитор. Наступила тишина. Композитор взмахнул руками и тут же раскинул их, как крылья. Резко вступили, распластались скрипки. А руки-крылья пришли в движение, подчиняясь их взмахам, вступили духовые, возникла музыка.
Это была та музыка, которая существовала в своих контурах еще тогда, когда композитор играл ее Юле на рояле. Композитор вдруг рассердился, застучал палочкой, музыка распалась, развалилась, порядок нарушился, только скрипка еще допевала что-то.
— Сначала, сначала… Трубы не вовремя, на такт сзади, иначе, взлететь, взбираться, одним махом, безоглядно, еще безогляднее, светлее….
Он опять взмахнул палочкой.
Режиссер и автор стояли за стеклом, слушали музыку.
— Идея! — сказал автор. — Кажется, идея… Финал есть…
Режиссер столько раз уже за последние дни слышал эти слова, что и не прореагировал даже, только пожал плечами.
— Только сразу ничего не говори, подумай… — сказал автор.
Звучала музыка.

Финал снимали у аэропорта. Готовились к дождю. Стояли пожарные машины, проверяли работу дождевальной установки, брызги летели во все стороны, оператор сидел на кране, Анна Викторовна наставляла небольшую массовку, снабженную зонтами и плащами. Спиной к камере стояла каскадерша Света, как две капли воды похожая на Юлю.
— Мы готовы! — крикнула Анна Викторовна. — Значит, команды по дождю запомнили? Репетируем!
Все накинули плащи, массовочники открыли зонты.
— Так, — в микрофон говорила Анна Викторовна, — приготовились… Можно, Сергей Анатольевич?
Сережа нахлобучил капюшон на голову, кивнул.
— Давайте!
— Приготовились! Дождь!
В воздух взлетели струи дождя. За дождем тускло сияли огни и буквы аэропорта.
— Пошли!
Двинулись массовочники, создавая иллюзию реальной жизни.
Машины подъезжали и уезжали.
— Света, пошла! — крикнула Анна Викторовна.
Света вышла из здания аэропорта, прикрыв голову зонтом, развернулась, побежала от камеры, так что в кадре была ее спина и зонт.
— Стоп! — крикнула Анна Викторовна. — Женя, ты машину не вовремя пустил. Мотор не командуем, так?
— Так, — ответил оператор с вышки.
— Снимаем, Сергей Анатольевич?
— Снимаем!
— Так, приготовились! Тамара, номер!
— Имей в виду, — к Анне Викторовне подошел один из замов, — воды на два дубля, а пока машины будут заправлять, кончится режим.
— Хорошо, хорошо, — отмахнулась от него Анна Викторовна. — Снимаем! Приготовились! Начали!
От аэропорта бежала, укрывая голову зонтом, Света. Съемка началась.

Зоя Ахтырская сидела в тонателье у лампы и слушала объяснения Сережи. Она пришла озвучить снятый финал и кое-что из того, что не успела озвучить Юля.
— Начнем с финала, — говорил Сережа. — Тут несколько реплик, правда, важных. А потом — то, что Юлька не успела… Вписывать трудно, я понимаю, но если не получится, придется всю роль переозвучить…
— Как — всю роль?
— Вот так! — Сережа развел руками. — Но вы постарайтесь, Зоя Константиновна… Хотелось бы голос сохранить… Так, давайте финальные кольца.
Зоя не спеша пошла к микрофону. Близоруко осмотрела лежавшие на высоком пюпитре бумажки.
— Там текст… Вся сцена их встречи на ее спине и его крупном плане… Попробуйте сразу текст разложить…
На экране возникло продолжение той снимавшейся под дождем сцены у аэропорта. Спиной уходила от камеры так похожая на Юлю Света. Остановилась, прислушалась, камера приблизилась к ней.

— Здесь будет сквозь дождь постукивание его палки…
На экране Света побежала. Крупно были сняты ее ноги, разбрызгивавшие воду.
— Хорошо, — сказала Зоя, — попробуем.
Глаза у нее были полны слез.
— Пробуем, — сказал Сережа.
На экране пошло то же кольцо.
— Господи, как на Юльку похожа. — Ахтырская всхлипнула. — Кто это?
— Каскадерша, она Юльку на дельтаплане дублировала… Ну, давайте…
— Нет, не похожа…
— Пробуем. Начали!
— «Я не хочу лететь дальше, мне нужно сделать остановку в Москве. У нас вынужденная посадка, но это — сама судьба, понимаете, сама судьба!» Нет, не могу… — Зоя опять всхлипнула. Голос ее не слушался. — Не могу… Не могу… — Она ушла в темноту.
На экране повторялось то же кольцо.
— Зоя Константиновна! — Сережа кинулся за ней. — Попробуйте!
— Не могу… — мотала головой Зоя, — не могу…
— Гарик, — вспомнил Сережа, — мы плач не записали. Пусть дают восемнадцатое или… двадцатое, что ли… Зоя Константиновна, только вы можете нас выручить, клянусь вам! Идите сюда! — Он властно взял Ахтырскую за руку, потащил к свету. То, прежнее кольцо кончилось. Заряжали новое. — Смотрите, какое мне Юля письмо написала, из больницы, после озвучания… Ну, соберитесь, давайте работать.

Он развернул листок, изрисованный с одной стороны какими-то фигурками. Это Юля изобразила всех членов группы в смешных позах.
На экране пошло кольцо, где Юля что-то рассказывала тетке, больная, завернутая в халат, и начинала плакать.
— Уберите звук! — крикнул Сережа.
Ахтырская читала Юлино письмо: «Сережа! Сергей Анатольевич! Дорогой Сережа! Я больше не вырвусь, это ясно. Благодарю тебя за все, за то, что я для тебя всегда была актрисой, даже больная, за то, что ты всегда меня понимал, за нашу картину, то есть твою, но и мою. Привет всем… Пусть Зоя озвучит то, что не получилось, она сумеет…»
— Тихо, пишем сразу… Сейчас она будет плакать…
Кольцо повторялось. Сережа взял у Зои листок с письмом и тихо перенес к своей лампе. Сел.
На экране Юля отворачивалась и плакала.
Ахтырская плакала в микрофон, сначала горько и неподвластно, а потом, подчиняя свой плач ритму того, экранного плача — точно, по-актерски, всхлипывая в те мгновения, где у Юли дергались плечи.
Сережа прислушивался к плачу актрисы, а краем глаза видел все время размашистые строчки лежавшего перед ним Юлиного письма: «Благодарю тебя за все, за то, что я для тебя всегда была актрисой, даже больная, за то, что ты всегда меня понимал, за нашу картину, то есть твою, но и мою…»
Ахтырская плакала с сухими глазами, профессионально и точно.
На экране было Юлино лицо, плач Ахтырской точно ложился на изображение — все крохотные подробности дыхания и даже, кажется, движений. Камера наезжала в конце плача, и Юля на экране, как будто следуя своей обычной манере резких, мгновенных переходов от одного состояния к другому, вдруг свободно и естественно, будто выплакав все свое горе, улыбалась сквозь слезы легкой и долгой улыбкой.

* * *
Евгений Габрилович (Голос // Рязанцева Н. Голос: [киносценарии]. СПб.: Сеанс, Амфора. 2007):
Недавно мне довелось прочитать последний сценарий Рязанцевой - «Голос»…

История тут довольно традиционная, в какой-то степени мелодраматичная, если рассматривать только ее схему, скелет. Актриса снимается в кино. Не завершив съемок, она тяжко заболевает, Ее работу должна закончить другая актриса. Как же разрабатывает этот сюжет Рязанцева? Во-первых, она превращает свою героиню в актрису незадачливую, невезучую, для которой эта роль является ее первой большой ролью, как бы сутью всей ее жизни. Она показывает, во-вторых, сколько сил отдает этой роли ее героиня, уже безнадежно больная: даже убегает из больницы, чтобы завершить озвучание. Но сил не хватает, и студия предлагает, чтобы эту работу закончила другая актриса, весьма прославленная. Однако наша актриса - на то она и персонаж Рязанцевой! — не соглашается с этим, даже на пороге смерти. Ей нестерпим чужой голос в произведении, которому она отдала столько сил. Невыносим, невозможен!

О чем же этот сценарий? Да конечно (так мне, во всяком случае, кажется) о том, что для истинного художника невозможно другое, не свое, не свойственное ему. Это другое органически отторгается в живой ткани искусства, подобно тому как отторгает организм чужеродные элементы. Пусть другой голос прекрасен, звучен и отшлифован. Но надо иметь свой голос, хотя бы он не был столь звонок, прославлен, даже порой глуховат.

Работы Наталии Рязанцевой с виду невелики. Но невелика ведь и спичечная коробка, однако какая динамика спрессована в ней.

* * *
подробнее о фильме И. Авербаха «Голос»
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...